Часто движение идет в обратном направлении: от конкретного образа к синтезу. «По случаю заносов, целых два часа я сидел, ждал на вокзале, наконец дождался… Ах, эти заносы, Россия, ночь, метель и железная дорога! Какое это счастье – этот весь убеленный снежной пылью поезд, это жаркое вагонное тепло, уют…»655
. В данном случае целая развернутая картина, следующая за нашим многоточием, ведет от конкретного образа к синтезированному.Но часто всего одно восклицание или слово выводит эпизод из его временной одномерности. «Из Орла я увозил одну мечту <…>. Перед станцией одиноко стоит товарный вагон. Поезд обходит его, и я еще на ходу соскакиваю <…>. В сумраке лошаденка мужика-извозчика <…>. Мелькают в тучках, в низком
Отметим в связи с этим один эпизод романа. Описывая сцену, которой сам Арсеньев видеть не мог, Бунин тем не менее дает ее в конкретных штрихах, сопровождая описание словами «должно быть», «верно» и т. п. «Она, верно, долго полулежала на тахте в нашей спальне, поджав под себя, по своей
Любопытно отметить в этой связи также и то, что при работе над «романом» Бунин постепенно и настойчиво устранял всё, что позволяло воспринимать тот или иной образ лишь как воспоминание, и переводил его в план памяти. Он тщательно исключает из текста (из первых вариантов) такие выражения: «Сужу я так, потому что хорошо помню как», «я, конечно, не мог тогда понимать всего, но я точно знаю, что», «из того, что составляло и образовывало дальнейшую юношескую жизнь – жизнь того времени, я конечно, помню опять только кое-что, только то, что запомнила душа», «с великой грустью вспоминаю теперь этот бесконечно далекий осенний вечер», «где-то она теперь? До сих пор вижу ее всё такой же, какой она была в тот вечер, полвека тому назад» и т. п.
Столь же последовательно он устраняет всё пугающее в описаниях смерти, убирает такие, например, фразы при описании отпевания покойника: «Всё это показалось мне теперь, в этот последний для покойника вечер столь зловещим, что у меня похолодели руки, ноги, что у меня земля поплыла под ногами и я уже глаз не мог поднять на то, что было впереди, на это страшное существо»658
. Убирает такие эпитеты как «страшный», «зловещий» и т. п. – в отношении сопутствующих смерти деталей. Снимает и такое, например, замечание о болезни: «Болезнь есть на самом деле незавершенная смерть, безумное и никогда даром не проходящее путешествие в некие потусторонние пределы». И такие замечания о жизни: «Что вызвало на мои глаза эти горячие и возвышенные слезы? <…> Может быть, больше всего некое скорбное прозрение, тайно в те минуты осенявшее меня: прозрение не только всей моей собственной будущей судьбы, но и всякой судьбы земной», или: «страшна, непостижима жизнь». Одним словом, удаляет всё то, что снижает тон повествования уводит его от поэтической высоты и разомкнутой в бесконечность перспективы.Ему хотелось, чтоб его книга стала хвалой миру и человеку, стремящемуся раскрыть в себе силы природы и слиться с замыслом Вселенной.
Память, как мы видели, у Бунина категория духовная. Память всегда трансцендентна, ибо в ней проявляется наше надвременное естество. Как и у Пруста, именно в памяти прожитое обретает подлинную жизнь, наконец, открытую и названную. И эта подлинная жизнь бессмертна. В черновике романа читаем: «Жизнь, может быть, дается нам единственно для состязания со смертью, человек даже из-за гроба борется с нею: она отнимает у него имя, – он пишет его на кресте, на камне, она хочет тьмой покрыть его, пережитое им, а он пытается одушевить его в слове». Память есть такая же характеристика человека, его духовного облика, как и его талант или его вкусы. «Ничто не определяет нас так, как род нашей памяти», – этой фразой в одном из ранних вариантов начинался роман.