Приближаясь при возвращении домой из-за границы к Вержболову, он как-то сразу увядал, нервничал, не отвечал на вопросы, курил папиросу за папиросой, вынимая их из большой, коричневой кожи английской работы папиросницы, которую носил на ремне через плечо.
А между тем приезд в Вержболово и пребывание на этом пограничном пункте не представляли из себя ничего страшного. В то время начальником станции Вержболово был симпатичный старик, бывший офицер, по фамилии Маркович. Его знали положительно все петербуржцы, которые обычно ежегодно ездили за рубеж, кто – просто так прогуляться, кто сбавить жира, кто – по делам службы или коммерческим. Знали его также все так называемые «высокие особы» русские и иностранные, которым приходилось проезжать через вверенную его попечениям станцию. Грудь его парадного мундира была увешана как русскими, так и иностранными знаками отличия.
Так вот, возвращаясь домой, моя мать обыкновенно из Берлина предупреждала об этом Марковича, который и встречал нас со своим обычным радушием. Обыкновенно на платформу вместе с начальником станции выходили нам навстречу начальник таможни и жандармский ротмистр. Маркович отбирал у нас паспорта, начальник таможни – багажную квитанцию, а ротмистр провожал нас в станционный буфет, куда вслед за тем те же должностные лица приносили нам отобранные документы, причем, вероятно, никто в наших вещах не рылся. Такое внимательное отношение со стороны пограничных властей несколько успокаивало отца, и он приглашал их к столу и заставлял слушать повествование о своих болезнях, что было одной из любимых тем его разговоров. Марковича заменил не менее предупредительный Христианович. То же внимательное отношение к нам повторялось каждый раз, как мы проезжали границу, и все-таки, несмотря на это, каждый раз как поезд покидал Эйдкунен, последнюю прусскую станцию, отец видимо чрезвычайно волновался, как бы боясь, что его возьмут да арестуют.
Но этого ни разу не случилось, несмотря на то, что наш петербургский сосед К. П. Победоносцев[237]
не переставал рекомендовать в так называемых «сферах» отца как человека совершенно нежелательного, вредного даже, которому следует запретить писать. Особенно настаивал он на этом перед министром внутренних дел гр. Дм. Толстым, который был однокашником отца по лицею. К чести этого сановника надобно сказать, что он наотрез отказал Победоносцеву в его просьбе, заявив, что, пока он министр, его старого товарища не тронут[238].Интересно отметить по этому поводу, что Толстой скончался за день-два до смерти папы. В то время как этот последний агонизировал, тело его заступника предавалось земле.
Отец всегда стоял за то, чтобы я и моя сестра хорошо знали иностранные языки. Как известно из письма к нам, опубликованного в биографии отца К. К. Арсеньевым, он писал, чтобы мы получше изучали немецкий язык, чтобы в будущем служить переводчиками ему и маме[239]
. В целях сделать из нас хороших языковедов он приглашал к нам то француженок, то немку, то, наконец, англичанку[240]. Усилия его в этом отношении увенчались успехом: я и моя сестра Лиза свободно изъясняемся на этих трех языках.Из француженок, которые у нас были, стоит упомянуть про безобразнейшую по внешности Мари Одуль[241]
. Она мнила себя весьма привлекательной особой, жеманилась и кокетничала с отцом к великой его потехе. Кончила она жизнь трагически – в доме умалишенных, безнадежно влюбившись в кого-то.Другая француженка m-me Ситок донельзя боялась папы, который, однако, никаких неприятностей ей не делал, и не знала, куда деваться в его присутствии. Немка М. П. Петерсон рекомендованная, как и Одуль, Унковскими, сделалась скоро чем-то вроде члена нашей семьи и помогала даже ухаживать за отцом, который ее очень ценил.
Но не только о знании нами иностранных языков заботился папа. Он желал сделать меня и сестру людьми вполне грамотными и, кроме того, музыкантами. Были приглашены учителя. Я музыкантом не стал, зато сестра очень недурно играла на фортепиано, а впоследствии из нее выработалась недюжинная певица. Игре на фортепиано обучал нас – меня безуспешно – известный в то время в Петербурге пианист, аккомпаниатор моей двоюродной сестры, певицы Веревкиной[242]
, Кившенко, а хоровому пению – в семье Гогель[243] – небезызвестный Рубец[244]. В дальнейшем пению сестра обучалась у итальянки М. Мази, создательницы партии Джиоконды в опере того же названия[245].