Еще одно сомнительное обстоятельство состоит в том, что сам же признается: «Когда услышал, что существуют в ГУЛАГе театральные труппы из зэков, освобожденных от общих работ, возмечтал я попасть в такую труппу». И ведь сколько сил на это положил! Желая показать себя лагерному начальству с самой лучшей артистической стороны, «то и дело выступал в концертах». Спрашивается: стал бы он так настойчиво добиваться этого, если участники самодеятельных трупп действительно находились на положении крепостных? Вот таким «крепостными» были певец Вадим Козин, Георгий Жженов, Лидия Русланова…
Солженицын имел в заключении возможность не только читать-писать, но, как уже говорилось, и слушать радиопередачи! Благодаря этим передачам наш узник сильно расширил свое музыкальное образование. Н. Решетовская, ссылаясь на его письма, дает довольно обширный перечень произведений, одни из которых ему «особенно нравятся», другие он прослушал «с особым удовольствием», третьи «с наслаждением» и т. д. Слушал он и театральные передачи, например, мхатовский спектакль «Царь Федор Иоаннович». Были тогда по радио передачи «Театр у микрофона».
Справедливости ради следует заметить, что музыкой Солженицын наслаждался все-таки не весь срок своей каторги. Не было такой возможности в Экибастузском особлаге. Н. Решетовская рассказывает о том времени: «Радио — совсем не слышит. А значит, и музыки лишен. Скучает по ней. «Прочтешь программу радиовещания в газете, и только сердце заноет», — пишет он мне». Вот что его терзало, вот отчего ныло у Шурочки сердце на каторге: музыки нет! Ну, а как в смысле культурного сервиса обстояло дело в Мертвом доме? Увы, персональных радиоточек с наушниками для слушания концертов и спектаклей ни у Достоевского, ни у его сотоварищей не имелось. В кино они тоже не ходили. Но кое-что из даров культуры все же было. Например, балалайки. Рассказчик отмечает, что на Рождество «многие расхаживали с собственными балалайками». Сравните это с упоминавшимся роялем… Но больше того, в рождественские вечера после работы арестанты устраивали собственными силами представление. Настоящий театр! Представление длилось часа полтора-два, состояло из пьес «Филатка и Мирошка соперники» и «Кедрил-обжора». О второй из этих пьес читаем: «Давался целый акт, но это, видно, отрывок; начало и конец затеряны. Толку и смыслу нет ни малейшего». Судя по пересказу, не лучше была и первая. Словом, далеко не Чехов. Но все же — театр!
Солженицын вспоминал об условиях, в которых разворачивалась его художественная самодеятельность: «в просторной столовой начинается концерт…» Он называет столовую даже «большим залом», вмещавшим «человек тысячи две», залом, в котором и настоящая сцена с настоящим занавесом и, разумеется, соответствующее освещение. А обитатели Мертвого дома блаженствовали, радовались, восхищались в душной комнате, в тесноте, при сальных огарках. Достоевский подробно описывает все это и, отметив, что к концу спектакля общее веселое настроение дошло до высшей степени, уверяет нас: «Я ничего не преувеличиваю.
Представьте острог, кандалы, неволю, долгие грустные годы впереди, жизнь, однообразную, как водяная капель в хмурый осенний день, — и вдруг всем этим пригнетенным и заключенным позволили на часок развернуться, повеселиться, забыть тяжелый сон…»
Тот самый белоручка
Долго, вероятно, очень долго размышлял Солженицын, чем бы еще уязвить Достоевского и всех каторжников его времени. Размышлял, размышлял и, наконец, ткнул пальцем в небо: «Каторга Достоевского не знала этапов, и по десять, и по двадцать лет люди отбывали в одном остроге, это совсем другая жизнь» — несравненно, дескать, лучшая. Не зная ее, он этой жизни завидует. Но у самих каторжников имелась на сей счет несколько иная точка зрения. Они шли даже на такое отчаянное дело, как побег, лишь потому, что не было больше сил терпеть. Достоевский пишет: «Всякий бегун имеет в виду не то что освободиться совсем, — он знает, что это почти невозможно, — но или попасть в другое заведение, или угодить на поселение, или судиться вновь, по новому преступлению, совершенному уже по бродяжничеству, — одним словом, куда угодно, только бы не на старое, надоевшее ему место, не в прежний острог».