Читаем Неизвестный Толстой. Тайная жизнь гения полностью

За 15 лет Толстой сросся с семьей, стал неотделим от нее. В годы душевной растерянности семейные интересы, семейные эмоции придают силу его инстинктивной вере в жизнь, – вере, спасшей его от отчаяния.

Следует признать, что семья сыграла положительную роль. Толстой не почерпнул бы из семьи той энергии, которая поддерживала его, если бы не было согласия между мужем и женой. А мир Софьи Андреевны не был ничем нарушен. Религиозные искания Льва Николаевича были для нее посторонним явлением, а то, что с ее точки зрения было главное в их жизни, – литературная работа, – хотя и с перебоями, но шло успешно. Софья Андреевна была удовлетворена, эту удовлетворенность она вносила в семью, и нормальный темп жизни семьи ни в чем не изменился.

«Семья… но семья – жена, дети; они тоже люди. Они находятся в тех же самых условиях, в каких и я: они или должны жить во лжи, или видеть ужасную истину. Зачем же им жить? Зачем мне любить их, беречь, растить и блюсти их? Для того же отчаяния, которое во мне, или для тупоумия? Любя их, я не могу скрывать от них истины, – всякий шаг в признании ведет их к этой истине. А истина – смерть», – рассуждал Толстой [179] . Но эти рассуждения не убивали жизни. Отчасти по инерции, отчасти по долгу, а всего больше по непосредственному чувству он входил в интересы семьи, жил и обретал себе здесь убежище, хотя в разрешении мучивших его вопросов никакой помощи от семьи не получал. В этом, в главном, он был одинок. Своими недоумениями, новыми выводами он делится с друзьями, – С. С. Урусовым, А. А. Фетом, А. А. Толстой и, главным образом, с Н. Н. Страховым. А за женой оставляет круг интересов чисто семейных, уже подорванных сомнениями, но близких его сердцу.

Приведем еще раз выдержку из романа.

В последний день, которым заканчивается повесть о Левине, Левин нашел то, что так мучительно искал, – он понял необходимость веры, и это открытие оживило его. Размышлял он вдали от дома и вернулся в семью, не переставая «радостно слышать полноту своего сердца». В тот же день, когда гроза застигла Кити в лесу, под старой липой, Левин показал всю остроту любви к жене, он умилялся вместе с нею в детской, но не оборвал нити своих задушевных мыслей.

«Что ты, ничем не расстроен? – сказала она, внимательно вглядываясь при свете звезд в его лицо.

Но она все-таки не рассмотрела бы его лица, если б опять молния, скрывшая звезды, не осветила его. При свете молнии она рассмотрела все его лицо и, увидав, что он спокоен и радостен, улыбнулась ему.

«Она понимает, – думал он, – она знает, о чем я думаю. Сказать ей или нет? Да, я скажу ей». Но в ту минуту, как он хотел начать говорить, она заговорила тоже.

– Вот что, Костя! Сделай одолжение, – сказала она, – поди в угловую и посмотри, как Сергею Ивановичу все устроили. Мне неловко. Поставили ли новый умывальник?

– Хорошо, я пойду непременно, – сказал Левин, вставая и целуя ее.

«Нет, не надо говорить, – подумал он, когда она прошла вперед его. – Это тайна, для меня одного нужная, важная и невыразимая словами».

Все то же было и с Толстым.

Он ревниво оберегает свою тайну, один живет ею. Он понял необходимость веры, но разумом не может принять ее и, чтобы рассеять свои сомнения, летом 1877 года предпринимает вместе с Н. Н. Страховым поездку в Оптину Пустынь [180] . От свидания с монахами зависит все его душевное состояние, но в письме к жене, «после 4-х часов всенощной», он ни слова не упоминает о цели паломничества, касается лишь внешней стороны путешествия, а в конце приписывает: «Я здоров и мне очень приятно, хорошо. Ужасно жалел, что Саша [181] с нами не поехал. Только дай Бог, чтобы ты была здорова и ничто тебя не тревожило. До свиданья, душенька» [182] .

Посещение монастыря ничего Толстому не разъяснило. Хотя он и решил безоговорочно следовать всем предписаниям церкви, «стал соблюдать посты, ездить в церковь и молиться Богу» [183] , но он не может заглушить в себе противоречий, такая вера не удовлетворяет его, и он впадает опять в прежнее состояние.

«Левочка что-то мрачен; или целыми днями на охоте, или сидит в другой комнате, молча, и читает; если спорит и говорит, то мрачно и не весело».

Он «что-то не весел и жалуется на ревматические боли то в руках, то в ногах, и часто повторяет, что старость пришла. А, право, не мудрено себя и молодому почувствовать стариком при нашей деревенской и особенно осенней и зимней обстановке», – дает свое заключение Софья Андреевна.

«Здоровье Левочки плохо, гораздо хуже, чем я ожидала. Боль в боку постоянная, кашель, слабость, и вчера была даже лихорадка. Я стараюсь молчать, никуда не звать, ничего не советовать; мне столько раз за это доставалось, хотя я сама убеждена, что дело плохо и что надо бы ехать в теплый климат… Как бы я поехала к вам туда, – пишет Софья Андреевна сестре на Кавказ. – Мне кажется, я везде бы устроилась, всюду бы мне было лучше, чем тут, в этих постылых яснополянских стенах. Ты мне написала такое длинное, интересное письмо, а что же мое-то письмо: только жалобы глупые и скука, и ничего интересного.

Меня Левочка очень постоянно во всем разочаровывает, ко всему охлаждает; потому я, верно, стала искать радостей не в тех серьезных интересах, которыми жила прежде, а в разных минутных, пустых радостях, лишь бы сейчас, эти пять минут мне было весело. Левочка постоянно говорит, что все кончено для него, скоро умирать, ничто не радует, нечего больше ждать от жизни. Какие же могут быть мои радости, помимо его?» [184]

Но в общем «мы осень прожили довольно хорошо, все были, слава Богу, до сих пор здоровы; о себе нечего сказать, – я не больна, но никогда в жизни не переносила беременности так трудно, как этот раз… Левочка свои золотые занятия еще не начинал; чтоб начать что-нибудь новое, надо какой-нибудь толчок, а как и откуда он будет, Бог знает. Сам он часто думает о чем-то, ему хочется заниматься, но он уныл и вял и сегодня говорит, что в голове пусто. А хотя его это и сердит, когда я говорю, но я уверена, что наша жизнь слишком монотонна и на нервы именно так действует, что делаешься вял и безучастен ко всему. Мой мир все-таки более разнообразен. То я учу Лелю, Машу и Таню кое-чему, то крою и шью, то читаю, то счеты вожу, на фортепиано поиграю, похозяйничаю, а Левочка утром встанет, посидит, почитает, и сейчас после кофе отправляется на охоту или с гончими или с борзыми, и почти всякий день. Придет к позднему обеду, потом опять читает, и иногда мы играем в четыре руки, но мне уж трудно делается, и нынче, как завтра, точь-в-точь».

Отношение Толстого к семье остается прежним. Он беспокоится о здоровье жены, боится за исход. Но вот 6 декабря 1877 года благополучно родился восьмой ребенок, сын Андрей. Через месяц Лев Николаевич сообщил об этом А. А. Толстой.

«Тревоги и страхи мои были за жену. Она была беременна и, не говоря о ее и моем страхе, очень естественном после потери трех детей, она, действительно, особенно тяжело носила и последнее время не могла ходить. Кончилось же, благодарю Бога, тем, что 6 декабря у нас родился славный мальчик, которого назвали Андреем, и до сих пор и он и она так хороши, как только можно желать. И старшие дети так много мне доставляют радости, что те заботы о воспитании и страхи о дурных наклонностях и болезнях не заметны… Детей моих я желал бы вам показать, – не то, чтобы они были очень хороши, а мне не стыдно было бы, и хотелось бы знать ваше мнение».

В вопросе о воспитании у родителей не возникает как будто никаких разногласий, и в оценке семейных событий они вполне единодушны. Вот мелкий, но характерный штрих.

«Анни [гувернантка] все мне делается противнее и противнее, – пишет Софья Андреевна сестре, – a M-lle Gachet [другая гувернантка] выдумала по вечерам часов до 11 и 12 гулять с M-r Rey [гувернером] в саду, что… некрасиво. Правда, что гуляют они открыто и говорят громко, но все-таки нам это не нравится». M-r Rey, «влюбившегося в англичанку и, кроме того, измучившего нас своим несносным характером», пришлось уволить, – сообщает Лев Николаевич А. А. Толстой [185] .

Занятия Толстого искусством много содействовали тому, что в эти тревожные годы семейные отношения сохраняли устойчивость. Вскоре после «Анны Карениной» Лев Николаевич начал новое крупное художественное произведение. Новые замыслы мужа увлекают Софью Андреевну, она интересуется лишь этой стороною его деятельности, и ничто – если исключить семейные заботы – не нарушает ее покоя.

А духовная жизнь Льва Николаевича очень сложна. В своем стремлении приобрести веру он переборол сомнения и стал покорно выполнять все предписания церкви. Разум его противится, он ищет выхода, и наступает время решительной борьбы с установившимися понятиями, время созидания новых религиозных положений. В те же дни Толстой занят разработкой нового художественного произведения, он предполагает внести в него свое религиозное настроение. Его духовные искания сливаются с литературными образами, и вся страстность этих исканий передается творчеству.

Первые замыслы нового произведения относятся к весне 1877 года. 3 марта Софья Андреевна записывает: «Вчера Лев Николаевич подошел к столу, указал на тетрадь своего писанья и сказал: «Ах скорей, скорей бы кончить этот роман (то есть «Анну Каренину») и начать новое. Мне теперь так ясна моя мысль. Чтоб произведение было хорошо, надо любить в нем главную, основную мысль. Так, в «Анне Карениной» я люблю мысль семейную, в «Войне и мире» люблю мысль народную, вследствие войны 12-го года; а теперь мне так ясно, что в новом произведении я буду любить мысль русского народа, в смысле силы «завладевающей». И сила эта у Льва Николаевича представляется в виде постоянного переселения русских на новые места, на юге Сибири, на новых землях к юго-востоку России, на реке Белой, в Ташкенте и т. д.».

8 января 1878 года Софья Андреевна отмечает: «Теперь Льва Николаевича заинтересовало время Николая I, а главное – турецкой войны 1829 года. Он стал изучать эту эпоху; изучая ее, заинтересовался вступлением Николая Павловича на престол и бунтом 14 декабря. Потом он мне еще сказал: «И это у меня будет происходить на Олимпе, Николай Павлович со всем этим высшим обществом, как Юпитер с Богами, а там, где-нибудь в Иркутске или в Самаре, переселяются мужики, и один из участвовавших в истории 14 декабря попадет к этим переселенцам и – «простая жизнь в столкновении с высшей».

«Потом он говорил, что как фон нужен для узора, так и ему нужен фон, который и будет его теперешнее религиозное настроение. Я спросила: «Как же это?» Он говорит: «Если б я знал как, то и думать бы не о чем». Но потом прибавил: «Вот, например, смотреть на всю историю 14 декабря, никого не осуждая, ни Николая Павловича, ни заговорщиков, а всех понимать и только описывать».

«[Левочка]… очень занят своими мыслями о новом романе, и я вижу, что это будет что-то очень хорошее, историческое, времен декабристов, в роде, пожалуй, «Войны и мира». Дай Бог только ему поправиться скорей, он часто стал хворать, а то работа пойдет», – сообщает Софья Андреевна сестре 25 января.

Сам Лев Николаевич пишет об этом А. А. Толстой: «У меня давно бродит в голове план сочинения, местом действия которого должен быть Оренбургский край, а время – Перовского» [186] . «Я теперь весь погружен в чтение из времен 20-х годов и не могу вам выразить то наслаждение, которое я испытываю, воображая себе это время. Странно и приятно думать, что то время, которое я помню, 30-е года – уж история. Так и видишь, что колебание фигур на этой картине прекращается, и все устанавливается в торжественном покое истины и красоты…

Молюсь Богу, чтобы он мне позволил сделать хоть приблизительно то, что я хочу. Дело это для меня так важно, что, как вы ни способны понимать все, вы не можете представить, до какой степени это важно. Так важно, как важна для вас ваша вера. И еще важнее, мне бы хотелось сказать. Но важнее ничего не может быть. И оно то самое и есть».

«Левочка… теперь совсем ушел в свое писание, – сообщает Софья Андреевна 2 ноября. – У него остановившиеся, странные глаза, он почти ничего не разговаривает, совсем стал не от мира сего, и о житейских делах решительно неспособен думать».

«Вот уже с месяц, коли не больше, я живу в чаду не внешних событий (напротив, мы живем одиноко и смирно), но внутренних, которых назвать не умею, – пишет Лев Николаевич Фету. – Хожу на охоту, читаю, отвечаю на вопросы, которые мне делают, ем, сплю, но ничего не могу делать, даже написать письмо. У меня их набралось до двадцати, из которых есть почти такие же, как ваше. Нынче я как только немного очнулся, пишу вам. У нас все, слава Богу, здорово и хорошо. Обычная земная жизнь, со всем усложняющимся воспитанием и учением детей, идет как и прежде. Мы очень заняты: жена – самыми ясными, определенными делами, а я – самыми неопределенными и потому постоянно имею стыдливое сознание праздности среди трудовой жизни».

В последнем письме отразилась вся сложность внутренней жизни Толстого, идущей, как и прежде, по трем основным руслам: мучительные искания, напряженное творчество и семья.

Толстой ни на одну минуту не отходит от семьи и даже предпринимает шаги к улучшению ее материального благосостояния.

В марте 1878 года он едет в Петербург для окончания дела по покупке 4000 десятин новой земли в Самарской губернии и все время пребывания там посвящает сбору материалов о декабристах. Летом он едет на новый хутор устраивать хозяйство и поправлять здоровье (душевные тревоги всегда сопровождаются у него физическим недугом). Но чувствуется, что к этим практическим интересам присоединяется совсем другое побуждение – желание деятельности, движения, чтобы выйти из гнетущего состояния душевной растерянности.

«Должен признаться, что дорога, суета, забота о пустяках ужасно тяжелы мне, и я часто поминаю тебя, что «безумный ищет бури», – с дороги пишет Лев Николаевич жене.

«Неужели ты скучаешь без меня? Пожалуйста, не попускайся. Так и вижу, как ты, – если, избави Бог, ты не в хорошем духе, – ты скажешь: «как же не попускаться? Уехать, бросить меня…» и т. д. Или, что лучше, вижу, что ты улыбнешься, читая это. Пожалуйста, улыбайся».

С хутора он сообщает: «Бибиков [187] ведет дело прекрасно. Денег на уборку ему не нужно будет. Есть бахчи. Лошади очень хороши. Пшеница у нас тоже очень хороша. Гораздо лучше, чем я ожидал. Я ничего не делаю, ничего почти не думаю и чувствую, что нахожусь в переходном положении.

О тебе беспокоюсь и думаю, как только остаюсь один. Только бы Бог дал, все было благополучно во время нашей разлуки, а то я люблю это чувство особенной, самой высокой, духовной любви к тебе, которую я испытываю сильнее в разлуке с тобою. Теперь главный вопрос: ехать тебе или нет? По-моему, нет, и вот почему: я знаю, что главное для тебя – это я. Я скорее желаю вернуться, чем оставаться. В пользе для меня кумыса я не верю. А так как здесь засуха и слышны поносы, то не повредило бы тебе и Андрею. В отношении же больших удобств, то это все очень немного лучше прежнего. Но не забывай одного: что, что бы ты ни решила, оставаться или ехать, и что бы ни случилось независящего от нас, я никогда, ни даже в мыслях, ни тебя, ни себя упрекать не буду. Во всем будет воля Божья, кроме наших дурных или хороших поступков. Ты не сердись, как ты иногда досадуешь при моем упоминании о Боге; я не могу этого не сказать, потому это самая основа моей мысли. Обнимаю тебя и целую, милая моя».

По возвращении из Самары, Лев Николаевич принимается за свои «неопределенные» занятия, а «ясное, определенное» дело Софьи Андреевны идет своим чередом.

«Благочестивая тоска! J\'ai, tu as, il a. Do, re, mi, fa, sol, la, si [188] не так; играй сначала! Мартышка в старости слаба глазами стала!

И это целый день, совсем поглотило мою и Сашину жизнь, потому Саша тоже на себя взял уроки. Милая моя Соня, но ты не думай, что я скучаю; напротив, я втянулась, и теперь мне очень легко и весело. Все идет по часам, а вечером я свободна», – сообщает в Ясную Татьяна Андреевна.

Софья Андреевна отвечает ей в тон: «А у нас-то – вот благочестие-то!!! Ученье и ученье. Работа и работа. Понемногу обшила всех шестерых, но надолго ли, – к Рождеству еще придется всем шить. А еще была возня ужасная с маленьким. Привили ему оспу, две недели он болел и ныл, и теперь все за душу тянет, совсем времени с ним нет… У нас тоже прелестная, теплая осень, дети в таком восторге, что им привели ослов, и они по очереди на них всякий день катаются. Пришли ослы в день Таниного рожденья, 4-го. Я Тане подарила золотой медальон и колечко, и 3 рубля серебром. Пили русское шампанское за Танино здоровье».

Из других писем Софьи Андреевны: «Мы все едим постное весь пост, учимся и живем как по прописям, т. е. любим добродетель, труд, благочестие и тому подобное… Левочка читает, читает, читает… пишет очень мало, но иногда говорит: «Теперь уясняется!» – или: «Ах, если Бог даст, то то, что я напишу, будет очень важно!». Но эпоха, которую он взял для своего произведения, простирается на сто лет! Этому, стало быть, конца не будет».

«Я шью, шью, до дурноты, до отчаяния; спазмы в горле, голова болит, тоска, а все шью. Работы гибель, и конца ей не предвижу; семь человек и я восьмая».

Лев Николаевич принимает деятельное участие в этой жизни, но он прикасается к ней только одной стороной.

«Не сердитесь, пожалуйста, на меня за то, что я мою желанную поездку к вам все еще откладываю, – пишет он Фету. – Нельзя сказать, что именно меня до сих пор задерживало, потому что ничего не было заметного, а все мелочи: нынче гувернеры уехали, завтра надо в Тулу ехать, переговорить в гимназии об экзаменах, потом маленький нездоров и т. д. Главная причина все-таки – экзамены мальчиков. Хоть и ничего не делаешь, а хочется следить. Идут они не совсем хорошо. Сережа по рассеянности и неумелости делает в письменных экзаменах ошибки; а поправить после уже нельзя. Но теперь экзамены уже перевалили за половину, и надеюсь, что ничто меня не задержит. Одна из причин тоже – это прекрасная весна. Давно я так не радовался на мир Божий, как нынешний год. Стоишь, разиня рот, любуешься и боишься двинуться, чтобы не пропустить чего. У нас все слава Богу. Жена поехала в Тулу с детьми, а я почитаю хорошие книжки и пойду часа на четыре ходить».

Порою Софья Андреевна мечтает о том веселье, «какое не понимает и не признает Левочка». Однажды устройли семейный спектакль, «полон дом народа, репетиции для театра. И более чужд[ого] всему этому человека [чем Л. Н.?] трудно себе представить». Но и Лев Николаевич разошелся, «были гость на госте, театр и дым коромыслом, 34 простыни были в ходу для гостей, и обедало 30 человек, – и все сошло благополучно, и всем, и мне в том числе, было весело», – сообщает Толстой Фету.

Это было в то самое время, когда им владело совсем другое настроение. «Теперь имею предложить [вам] книгу, которую еще никто не читал, и я на днях прочел в первый раз и продолжаю читать и ахать от радости, – в том же письме пишет он Фету; – надеюсь, что и эта придется вам по сердцу, тем более, что имеет много общего с Шопенгауэром: это Соломона притчи, Экклезиаст и книга Премудрости, – новее этого трудно что-нибудь прочесть» [189] .

Толстой изучает Экклезиаст; у семьи – другие интересы.

«В следующее воскресенье Таня поедет в Spectacle de societe [190] . Илья достиг, наконец, своей великой цели и сделал три ручки для перьев с головками собачек, и совсем не плохо; а Таня добилась своей цели, и, наконец, комната ее устроена и очень мила. Мебель красная, растения везде, плющ вокруг столба, все покрыто лаком, письменные вещи все куплены и разложены, и она очень довольна».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже