Вчера: филармония. 4 скрипичных концерта Моцарта. Играет весьма средний скрипач Фихтенгольц. Современные скрипачи не понимают и не дают силы звука. Скрипка не царит. А когда она остается одна, не заполняет зала. Я слышал Крейслера, Кубелика, других. Звук царит, и вовсе не потому, что скрипач играет fortissimo, а потому, что владеет секретом звука, который сейчас утерян. И несмотря на все это – Моцарт – это счастье. Счастье в ликовании и счастье в слезах. Органическое душевное благородство и чистота и значительность при всей простоте. Он открывает и выражает себя в самой, казалось бы, безликой музыке. И, наоборот, Брамс. Только звуки. Содержание напускное. Искусство музыки кончилось с Шуманом. После этого – сочетание музыкальных звуков, и только. Потом опять некоторые русские выражают русскую душу. Лядов. Под Шостаковича я скучаю. Ничего не могу с собой поделать. Не цепляет. А Моцарт – беспрерывное счастье.
Кончил «Западню». Какой страшный роман. И какой сильный. Бездна алкоголизма. Все ступени падения от первой рюмки хорошего человека до полного, подробнейшего описания delirium tremens[322]
. Но бес критицизма сверлит. Этот романЯ хочу сохранить один день моей жизни.
Я сплю долго: ложусь в 10–12 и встаю в 10.
И все время сплю.
Но просыпаюсь разбитый.
Не могу вставать.
С трудом одеваюсь.
Чувствую себя разбитым.
Спускаюсь за почтой.
Радость: два письма. Одно от Миши, полное юмора, наблюдательности и ума. Он оформляет сдачу диссертации на защиту. Надо 17 подписей. Ни один из подписавших не читал ее. Тон дружеский. Я счастлив, что у меня такой сын.
Другое письмо от Лупановой – о себе. Есть в нем настоящая сердечность и есть доброе чувство ко мне. Опять радость.
Сегодня буду читать последнюю лекцию. У меня все написано, от слова и до слова. Но я еще выучиваю. Обдумываю интонации. Я не читаю, я говорю, разыгрываю монолог, как артист. Мои лекции всегда имеют успех. Слушателей надо обманывать, как артист, изображая любовь или ревность, которых он не чувствует, обманывает зрителей. Хорошо, просто, выразительно и доходчиво говорить – это искусство. Тут нужен прирожденный талант и нужна работа. Нужно еще быть в ударе. И это не всегда бывает.
Потом еду на Невский в аптеку заказывать очки. Этих стекол не было 7 месяцев – вдруг появились. Очки у меня уже есть, но оправа неудобна. Когда я надеваю очки, я весь мир воспринимаю иначе. Все ясно, все контуры точны. И снова и снова видишь, что мир прекрасен.
В столовой удивляюсь долготерпению и нетребовательности русских. Они стоят в очереди, как будто так и надо, не понимая, что это – зло, вызванное государственной монополией. Выгоднее иметь одну столовую, где вечные очереди, где раздатчицы сбиваются с ног и за столами нет места, \чем две столовых без очереди, ибо надо весь штат содержать вдвойне – ради чего? Ради удобства едоков. Но они могут обойтись и без удобств. Занавесочки на стенах заменяют удобство.
Дома опять готовлюсь и ничего делать не могу, кроме этого. Лежу. Пора ехать. Беру такси и приезжаю слишком рано. Гуляю по набережной. Вбираю Дворцовую набережную глазами и всем своим существом и ощущаю острое счастье. Думаю, что во всем мире ничего подобного нет.
Подготовка не проходит даром.
Я читаю спокойно, выразительно и с юмором. И содержательно я своей лекцией доволен.
В перерыв подходит студенточка. Сует мне в руку подарок: крошечную записную книжечку мастерской работы: на черном лаке конек-горбунок со всадником на фоне звездного неба и полумесяца. И внизу – золотом обведенный силуэт города с церковными маковками. И еще: репродукция с иконы – цветная фотография – но мне не понравилась. Я дочитываю. А в конце из аудитории поднимается студентка, которой я даже не успел разглядеть, и подает мне букетик белых цветов.
Так прошла последняя в моей жизни лекция.
Шабунин дал мне почитать книгу Дурылина[323]
о Нестерове, принес ее мне.Я обрадовался, бросил все и читал ее запоем.
И вот что я думаю.