Они подъехали к пристани. Пока Федя привязывал гремящую цепь, Ксения поднялась на берег. Федя пошел за ней, но Ксения вдруг побежала бегом по аллее. Феде вовсе не хотелось бежать, он был расположен философствовать и предаваться вечерней поэзии. Но волей-неволей пришлось бежать. Ксения увертывалась, шляпа ее съехала, она сняла ее на бегу и оглянулась. Федя поймал ее, обнял за плечи и крепко поцеловал в губы. Волосы ее вдруг упали ему на руку. Пока она поправляла прическу, он держал ее в объятиях и старался увидеть в темноте ее глаза.
Когда поздно ночью они стояли у ворот, он не мог оторвать губ от ее рук. Она спрашивала:
— Ну что, мечта лучше?
— Нет, нет, нет. Это лучше, лучше, чем мечта. Это — жизнь.
— Вот видишь. Ну, иди домой.
И она разом оторвала свои руки и исчезла в воротах.
Теперь Федя приходил к Ксении почти каждый день. Все складывалось не так, как ему когда-то представлялось в Линево.
Федя любил смотреть Ксении в самые глаза. Глаза эти всегда смотрели на него с укоризной, даже когда она благодарила его или восхищалась им. И эти глаза делали чудо. Федя стал другим, стал мягче, вежливее, добрее. Почти все это замечали. Мама спрашивала: что случилось с Федей?
Но иногда, глядя в эти глаза, Федя вдруг как бы пугался чего-то. Почему эти глаза всегда смотрят одинаково? Почему они никогда, никогда не меняются?
И Федя стал наблюдать. Теперь он почти всегда приходил с цветами. Чтобы покупать цветы, он давал уроки.
Наступила зима. Федя купил две красные гвоздики и поехал на острова. Ксения шла по дорожке. От мороза гвоздики замерзли. Они сделались стеклянными.
— Смотри, как красиво: они совсем замерзли, смотри, они будто из стекла.
Ксения протянула руку. Она поднесла гвоздики близко к лицу, хотя она совсем не была близорука, потрогала мизинцем лепесток и вдруг бросила их в сторону. Они упали в снег. Федя ничего не сказал. Они шли молча. И вдруг он опять встретил ее глаза. В них было все: мольба о прощении, любовь, преданность и бесконечная, бездонная укоризна.
Но эти глаза ему вдруг напомнили другие, такие похожие на них водянисто-голубые глаза, виденные когда-то им в дровяном подвале. Зырянка с Ксениными глазами протягивала ему ребенка, трогала его за рукав и что-то говорила, говорила. Федя молчал.
— Почему ты ничего не говоришь?
— Потому что мы делали преступление.
— Кто? Мы?
— Да!
— Неправда.
В первый раз он услышал, что ее голос дрожит и что она негодует.
— Нет, правда.
Опять они шли молча.
— Говори.
— Говорить? Хорошо. Я должен ехать на войну.
— Ты?
— Да.
— Почему? Разве тебе нехорошо здесь?
— Очень хорошо. А другим?
Но Федя на войну не поехал. Чтобы поехать на войну, надо было сделать очень многое: надо было подавать прошение. Раньше чем подавать прошение, надо было узнавать, куда его подавать. Чтобы ехать санитаром, надо было кончить какие-нибудь санитарные курсы. Но приема не было: на ускоренных трехмесячных курсах сказали, что новый прием будет через полтора месяца. Федя подал заявление и через полтора месяца поступил на курсы, а еще через три месяца кончил их. Но когда он держал в руках бумажку, что он обучался десмургии, фармакологии, гигиене, анатомии и общей патологии с диагностикой, на войну уже не хотелось.
Ксения была все та же.
Она часто ходила в церковь и требовала, чтобы и Федя ходил. И Федя ходил. Он узнал все петербургские церкви. То, что он видел, было загадкой. Ужасающая безвкусица икон, сфабрикованных петербургскими богомазами, и распростертые перед ними женщины, молившиеся о своих сыновьях в окопах; развратные лица певчих, поющих ангельские песни так, что можно плакать от потрясения; сотни свечей и лампад, каждый огонек которых казался Феде огнем чьего-нибудь скорбящего сердца, и вкрадчивые, неслышные шаги каких-то людей с большими бородами, которые старались как можно скорее потушить свечи и сбросить их в какой-то жбан, чтобы вернуть в переработку как можно более воска; слезы и звон монет, ругательства у входа и самые святые, самые глубокие слова на устах священников — все это не укладывалось в душе и в мыслях Феди.
— Почему теперь нет таких икон, как прежде? Почему вместо церквей строят какие-то ящики с колоннами, порталами и с куполами? Почему ограды церквей делаются из турецких пушек, и почему вокруг скорбящей Марии висят простреленные пулями и почерневшие знамена?
Федя пробовал говорить Ксении:
— Наше время не создает форм религии. Все, что создано, создано 500 лет тому назад. А то, что делают теперь, — это смерть и разложение. Я не могу молиться, слыша свист пуль сквозь благовест. А я слышу его: он исходит вот из этих знамен, он сохранился в них. И пушки эти вокруг церкви — живые, а сама церковь — мертвая.