Это могло произойти в конце сорок четвертого, когда война уже была выиграна, в растерзанном, израненном, но устоявшем Лондоне, когда вышел на английском языке первый роман Гари. Или, что было бы более естественно, намного позднее, в 1960-м, как-нибудь вечерком в Елисейском дворце, при Ивонне, или в “Ла-Буассери” воскресным днем, когда генерал, переодевшись в штатское, прочитал “Обещание на рассвете”. Или же в 1956-м, во время “перехода через пустыню”[25]
, когда один, пресытившись славой, отошел от публичной деятельности, а другой, славы жаждущий, шумно в ней дебютировал. Но я бы предпочел, чтобы это случилось гораздо раньше, под Триумфальной аркой, 14 июля 1945-го. Не знаю, от чего в тот день защищали воинов фуражки: от дождя или зноя, сбегала ли вода по козырькам или они сверкали под лучами солнца; не знаю, сколько уцелело тех “последних вешалок, пригодных для того, чтобы на них повесить орден”, и не могу себе представить – я, за всю жизнь ни разу не побывавший под огнем, вступавший в бой с противником разве что на хоккейном поле, – что они чувствовали: гордость за то, что стоят сейчас здесь, или же стыд за то, что не остались на небесах, куда взлетали вместе с товарищами, но в отличие от них спустились на землю. Я смотрю на Ромена.Думает ли он в этот миг об усопших, о матери в покрытом цветами гробу, о своих братьях, накрытых знаменами? Вспоминает ли их, вечно юных, кого смерть скосила на лету? Повторяет ли скорбно в уме их имена, названия их самолетов и мест, где они были сбиты? Видит ли он перед собой их молодые лица так же ясно, как строгий, торжественный лик генерала? Де Голль в парадном мундире и фуражке со звездой, с охапкой зеленых лент в руке, подходит все ближе; за спиной у него, тоже при параде, Елисейские Поля, их зеленые ленты – не ордена Освобождения, а платаны с каштанами; а на священном месте, из бронзового щита поднимается пламя в честь неизвестного солдата. Гари думает о другом неизвестном, хотя и не солдате (служить ему наверняка не довелось), но, как солдат, погибшем на войне, – в память о нем нигде не пылает огонь. Маленький, скромный, неприметный человечек с порыжевшей от табака бородкой стоит перед глазами у Гари, и вот, когда другой человек, великий и высокий, с тонкими усами, прикалывает ему, стоящему навытяжку, со вздернутой головой, орденскую ленту на грудь, он вдруг выпаливает – и ничего с собой не может сделать: “В городе Вильно, мой генерал, в доме шестнадцать по улице Большая Погулянка жил некий господин Пекельный”. Де Голль сбит с толку, но не растерялся: он прикладывает открытую ладонь к козырьку фуражки, и, мне хочется верить, что, спасибо Ромену Гари, человечек-мышка там, откуда нет возврата, тоже вытягивается в струнку и двумя пальцами, на польский лад, отдает честь генералу.
Зеленая лента досталась Гари совсем не даром, а за высокую цену: недаром он летал на “Потезе-540” с базы Бордо-Мериньяк и его ранило шрапнелью в ногу, а на “Потезе-63” долетел до Мекнеса с пустыми баками, а в Кано, в Нигерии, его “Бленхейм” закончил свой полет, врезавшись в дерево, а в другой раз, на севере Лагоса, – сев прямо в джунгли, а в третий, в Бельгийском Конго, – на спину слона (то был уже не “Бленхейм”, а “Люсьоль”), потом он снова воевал в Центральной Африке и снова на “Бленхейме” под названием “Убанги-Шари”, потом еще не знаю на каком аппарате, “Харрикейне” или “Моране”, в Абиссинии, где в свое время торговал Артюр Рембо и почти ничего не писал, только доклады, письма да подписи на собственных портретах во весь рост, не то что Ромен Гари, писавший напролет ночами, свободными от полетов; и, наконец, чуть не отправился на тот свет, сидя в “Бостоне”.