Если кто и строил внутри себя барьеры, это Топино-Лебрен, свободный художник, выборный присяжный от секции Друзей отечества. Но его барьеры совершенно особого свойства: их нет вовсе. Со спокойной, чуть иронической улыбкой взирает Топино-Лебрен на своих сотоварищей. Он сочувствует их усилиям обрести душевный покой в деле осуждения людей, виновность которых столь громогласно провозглашена и столь малоубедительно доказана. Он понимает, что сейчас происходит, что творится в душе каждого из них. Острый глаз художника замечает все — и судорожное движение, которым присяжный Реноден поглаживает свою лысую голову; и то, как сжимаются, словно вокруг дворянского горла, огромные кулаки Ганнена. Видит он также сухой огонь, сжигающий присяжного Люмьера, одного из немногих еще уцелевших друзей Шометта и Эбера; не осталась для него незамеченной и усмешка, проступившая на остром морщинистом лице бывшего маркиза де Монфлабера.
И чувства, скрывающиеся за этими внешними движениями, также ясны ему и понятны.
Пожалуй, сам он — единственный человек здесь, который видит происходящее в истинном, неискаженном свете. Никакие высокие слова, никакие низкие обвинения не в состоянии скрыть от него самую суть этого процесса. За всей этой пышной и несколько смешной в своей высокопарности инсценировкой скрывается самый простои, но и самый сложный вопрос. Речь идет о влиянии на Конвент, борьбе за руководство им. Кто возглавит революцию: Робеспьер или Дантон — вот суть проблемы. И никакие слова, в изобилии произносившиеся здесь, не могут изменить эту уверенность художника Топино-Лебрена. И ему смешно и вместе с тем необыкновенно печально видеть, как люди, взрослые и умные люди, подобные его другу Субербиелю, не в состоянии уразуметь настоящее положение вещей, предопределяющее выбор. Единственный в этой комнате, кто вызывает его сочувствие, это как раз Субербиель. Он был в равной степени дружен и с Робеспьером и с Дантоном. Топино-Лебрену больно смотреть, как осунулось за эти, дни простое и мужественное лицо хирурга с широким шишковатым лбом. Глаза у Субербиеля ввалились, тревожный нездоровый блеск выдает всю смятенность этого бесхитростного человека, которому сейчас надо решить, каким из своих друзей он должен пожертвовать. Руки его, столь виртуозно владеющие скальпелем, побелели от напряжения, и сам он похож больше всего на птицу, попавшую в силки.
Топино-Лебрен наблюдает за ним издали. Все-таки удивительно, что именно таких людей, как Субербиель, жизнь заставляет решать задачи, которые им явно не под силу. Топино-Лебрен хорошо видит тягостное недоумение, застывшее на лице хирурга. Чутьем художника понимает он это недоумение, эту невозможность понять, почему два таких великих человека, Дантон и Робеспьер, два его друга, не могут поладить между собой, не могут договориться. И почему он, хирург Медицинской школы, должен решать сейчас вопрос о жизни и смерти девятнадцати человек, половину из которых он узнал только во время процесса. И что может такой человек, как его друг Жорж Дантон, иметь общего с прохвостами вроде банкиров Фрей, с поставщиком и спекулянтом д’Эспаньяком; какое отношение мог иметь он к афере с акциями Ост-Индской компании и ко всей той грязи, о которой столь щедро говорилось на суде.
Ничего этого он понять не в состоянии.
Топино-Лебрен не может больше видеть этих мучении. Он подходит к Субербиелю. Дружески, ласково обнимает его за плечи, отводит в дальний, темный угол комнаты. Там осторожными, продуманными фразами он начинает объяснять Субербиелю то, что сам он, Топино-Лебрен, знал с самого начала. Он понимал, что, называя вещи своими именами, не оказывает Субербиелю такой уж большой услуги. Мог он также предположить, какие чувства испытывает во время этих объяснений хирург; сам он, оказавшись на его месте, испытывал бы то же самое. Однако он считает своим долгом избавить человека от ненужных, даже вредных иллюзий.
— Взгляните, дорогой Субербиель, на этот вопрос с другой стороны, — говорит он. — Постарайтесь сделать это, и вам не придется мучать себя понапрасну.