Я спустился по травянистому склону, круто спадающему с нижней террасы, к ограде из колючей проволоки. Тут, на кусочке земли между проволокой и холмом, помимо выгребной ямы, находилось и углубление, куда ссыпали пепел. Здесь устроили миниатюрное, в две простыни шириной, кладбище, огороженное простыми камнями, на которых две надписи. Honneur et patrie. Честь и родина. И еще Ossa humiliata. Униженные кости. Две фразы, почти два афоризма, в которых человек попытался в сжатом виде выразить истину бесконечной действительности. Но то, что сейчас переполняет меня чувством поражения, не святая тайна этих террас, а безмолвие, которым окружают эти ossa humiliata заботливые и предусмотрительные стратеги. Те, кто в момент крайней опасности поклялись, что полностью продезинфицируют Европу, впоследствии посвятили себя другим, менее благородным задачам, для осуществления которых требование денацификации стало помехой. Так что Европа вышла из первого послевоенного периода, в котором могла бы пережить свое очищение, как инвалид, которому вставили искусственные стеклянные глаза, чтобы он не пугал добропорядочных граждан своими пустыми глазницами, а заодно поиграли с ним и бесстыдно над ним надругались. Средний европеец принял это, поскольку, несмотря на высокопарные фразы, в действительности он бездумен и труслив. К тому же его настолько приучили к комфортному существованию и упорядоченному образу жизни, что в этом распорядке у него нет места для благородных дел. И, если временами в глубине души он стыдится своего положения гаремного скопца, находит себе оправдание в проповедях нравственности и поношении молодого поколения, уже проиграв наперед все богатство чести и справедливости, которое оно должно было от него унаследовать. Но и эти утверждения уже настолько избиты, что в атмосфере общего ленивого равнодушия они звучат как пустые фразы. Кто знает, возможно, современного человека смогла бы разбудить только новая армия добровольцев, которые надели бы на себя полосатую мешковину лагерника и затопили бы столицы наших государств, потревожив средоточия роскошных магазинов и мест для отдыха грубым стуком деревянных башмаков. А все горшки с пеплом, которые еще тут остались, процессии должны были бы понести в немецкие города и в города других народов; и ночью, и днем, и месяц за месяцем мужчины в полосатой униформе и в деревянных башмаках должны были бы стоять в почетном карауле у красноватой глиняной посуды на главных площадях немецких и других метрополий.
Униженные кости. И хотя на горе над лагерем есть монумент высотой в сорок пять метров и поле кенотафов[27], посвященных французам, павшим за родину, мне эта спрятанная здесь горсть земли больше по сердцу. Она нам ближе, такая удаленная и скрытая, объединившая всех вместе, так же, как собирался и укладывался их пепел. Там, наверху, Франция каждому из своих сынов поставила крест с мемориальной доской, но под величественными рядами белых крестов ничего нет, ни горсти серого пепла, смешанного с горной землей. Поэтому там, на горе, памятник, французский национальный памятник, а тут внизу — святыня всего человечества.
Мне бы хотелось сейчас сказать кое-что своим прежним товарищам, но я чувствую, что все, что я мысленно скажу им, не будет искренним. Я жив, и поэтому даже мои самые неподдельные чувства в чем-то нечисты.
Я медленно, погрузившись в свои мысли, снова поднимаюсь на террасу и оказываюсь в толпе, которая тихо слушает экскурсовода. Когда он говорит, головы поворачиваются в сторону крутого склона, поросшего травой. Он рассказывает, что там, внизу, была выгребная яма, в которую стекала канализация со всех террас, когда же выгребная яма переполнялась, ее содержимое вытекало и смешивалось с пеплом и костями. Поэтому, говорит, когда требовалось удобрять сад, который был наверху, сюда посылали людей с ведрами.