Я забрался в свой угол, так как меня знобило, и я постоянно покашливал, больше всего мне хотелось дремать под одеялом и ни о чем не думать, мне не было никакого дела до того, что солдаты у пулеметов прекратили работу, потому что им принесли котелки с рисом. «Весь наш состав, наверно, сейчас уставился на них, как они едят», — подумал я, в то время как под вагоном худые пальцы скреблись о дерево как когти допотопного животного. Так что я не понял, когда стоявший у двери Рене сказал: «Говорит, что это для того, кто разрезал нарыв». Сколько нас, тех, которые разрезали нарывы! Но наконец Рене там, снаружи, все выяснил и потом позвал меня, чтобы я встал и подошел к двери. Светловолосый унтер-офицер, сидевший на лафете пушки и черпавший из котелка, показал на меня ложкой. Очень слабо, почти устало я кивнул ему и вернулся в угол с горшочком из толстого картона. Белый горшочек наполовину был наполнен рисом, и мне казалось смешным, что молодой Зигфрид думает, что можно спасти свою душу такой посудинкой риса, но при этом горшочек казался мне отражением обманчивого призрака. Я сидел на одеяле и сжимал в ладонях теплую картонку, которая мягко проминалась под моими пальцами. Я не испытывал голода с тех пор, как начал кашлять. Голод исчез, а запах, исходивший из горшочка, был мне неприятен. «Мне надо его кому-нибудь отдать», — подумал я, и мне было жаль, что я вообще его взял. Отчего-то показалось, что светловолосый послал мне его из уважения к тому, что я делал такую работу, но при этом в его поступке не было уважения к этим опустошенным людям. Я обнимал ладонями круглую и теплую картонку и старался посмотреть глазами блондина на длинный ряд кариатид, которые стояли под вагонами по нужде, держа на черепах распадающийся мир, и казались полосатыми мумиями, у которых размотались бинты, и они вот-вот рассыпятся в прах. Я пытался разобраться в его мыслях, но хотя старался напрасно, вдруг мне почудилось, будто у меня в ладонях мягкое живое существо, молодой белый зайчик, и тепло, которое из ладоней медленно поднималось вверх по локтю, мне казалось знакомым. Я закрыл глаза и всеми силами напрягал свою память, чтобы она пришла мне на помощь.
Стекла машины блестят на солнце, словно я в стеклянном шаре, на который накинута серебряная сеть ночных капелек росы. Уже прошло некоторое время с тех пор, как я проснулся, но я не тороплюсь вставать и ехать по холоду. Я свободен в выборе маршрута, и хотя знаю, что, скорее всего, поищу Мад, ясно понимаю, что неразумно ожидать от нас повторения прежней счастливой атмосферы, которую мы когда-то пережили. Мад изменилась, и когда я далеко от нее, я больше связан с ее образом, который был спасителен для меня в первые послевоенные месяцы. Я также знаю, что завтра сольюсь с жизнью Quartier Latina[64], буду бродить по Монмартру, где снова весь наполнюсь верой в ценность человеческого существования. Скорее всего, когда я встану, то еще раз заеду туда наверх, но не вернусь на террасы, только дойду до ворот и еще раз окину взглядом мертвую стоянку. Чувствую, что мне нужен этот вид с высоты, кажется мне, что в такой момент концентрации и остроты восприятия мне раскроется некая евангельская истина. Естественно, в то же время я отвергаю это детское наивное желание чуда, но именно эта мысль о детях овладевает мной и беспокоит меня. Когда ранее меня разбудил солнечный луч, загоревшийся на стекле у изголовья, я вспомнил про белочку, о которой мы читали в букваре. Все время во сне она отталкивала лапкой невежливую сухую соломинку, которая щекотала ее закрытые веки и не давала спать, а в конце концов желтая травинка стала такой навязчивой, что белка со злостью стукнула по ней коготками и проснулась. Светлая соломинка, которая рассердила ее, в действительности оказалась солнечным лучом; и я видел учеников, как они сидят за партами в хорошем настроении и как по-доброму улыбаются белке и ее ошибке. Это было в первом классе средней школы, и дети были маленькими, с горящими от любопытства глазами, жадные до таких рассказов. Сейчас передо мной снова дети, сквозь покрытые росой стекла автомобиля они множатся, и видятся в радужном ореоле. Они бегают перед палатками, и скоро те, кто не уедет, будут играть в мяч или махать сетчатыми ракетками, чтобы оперенный деревянный воланчик взлетал высоко в воздух. И на мгновение я не знаю, есть ли что-то в летних кочевых путешествиях, что я любил бы больше, чем оживленный пульс кемпинга по утрам и в вечерней темноте, когда подрастающие мальчики и девочки движутся в ритме только пробуждающейся любви.
Я все еще лежу и никуда не двигаюсь, так как не знаю, как бы я собрал обитателей темных бараков перед молодыми созданиями, которые суть ростки бессмертного человеческого рода. Не знаю, как показать им униженные кости и униженный пепел. И я не могу себе представить, как смогут мои призраки найти верные слова, чтобы исповедоваться перед стайкой детей, которые сейчас прыгают среди палаток, и перед девчушкой, которая вчера кружила вокруг проволоки, как будто ее несла невидимая карусель.