Я мог побаловать себя, выдумав импровизированную беседу с парижанином, хорошо знающим английский язык — одним из тех обворожительных французов (встречающихся только в книгах), которым интересны наблюдения иностранца, как бы банальны они ни были. Выяснялось, что мы оба — поклонники Анатоля Франса. (Как легко устанавливаются такие контакты в воображении!) А я, самонадеянный болван, заговаривал об одном любознательном англичанине, который тоже любил Францию — страну, а не писателя [125]. Восхищенный моим упоминанием знаменитого boulevardier [126] этой восхитительной эпохи — la fin desiecle [127], — мой спутник предлагал проводить меня на площадь Пигаль, где я мог увидеть литературных знаменитостей нынешнего времени в кафе «Дохлая крыса». «Но, месье, — притворно протестую я, — вы слишком добры». — «Не стоит благодарности, для меня это большая честь». И все в таком духе. Представьте себе, эта праздная болтовня, лесть и обмен любезностями — все это на фоне зеленого, с металлическим отблеском, неба, усыпанной осенними листьями земли, графинчиков, искрящихся на каждом столике, веселых и довольных людей. Короче говоря, это Париж, великолепный Париж, и парижанин — само совершенство, и день словно создан для послеобеденной легкой болтовни.
— Европа, — заключил я, — дорогая бесценная Европа, не обмани меня! Пусть ты окажешься вовсе не той, какой я представляю себе и о какой мечтал, но прошу, не лишай меня хотя бы надежды на то, что в дальнейшем при упоминании о тебе лицо мое примет довольную мину. Пусть твои граждане презирают меня, пусть ни во что не ставят, но молю, пусть разговаривают между собой на том языке, какой звучит в моем воображении. Дай мне испить мудрости и у этих острых, подвижных умов, которые свойственны только универсальному интеллекту, приученному (с колыбели) освящать поэзией факт и деяние, дай соприкоснуться с. духом, который вспыхивает по малейшему поводу и парит, парит в вышине, достигая невероятных высот, и в то же время не теряет житейской здравости, остроты и эрудиции. И не показывай мне, о дорогая Европа, пожалуйста, не показывай сквозь розовые очки континент, обреченный на прогресс. Мне хочется лицезреть твой древний, источенный временем лик, морщины, полученные в вековой битве на арене мысли. Хочется своими глазами видеть орлов, которых ты приучила есть с руки. Я иду к тебе, как пилигрим, благочестивый пилигрим, который не просто верит,
До сих пор я знал только призрачное, выщербленное лицо кружащего нас в вихре мира. Ряды потухших вулканов, безжизненные горные хребты, раскаленные пустыни, расползшиеся варикозными венами по бездушному, безжалостному пространству. Прими меня, древняя земля, прими как кающегося грешника, прими как человека, не совсем погибшего, хотя и постоянно сбивавшегося с пути, который с юных лет разочаровывал своих братьев и сестер, советчиков, учителей и утешителей.
Только я закончил мольбу, как предо мной вдруг всплыло лицо Ульрика, он выглядел точно так, как в тот день, когда я встретил его на углу Седьмой авеню и 52-й улицы. К тому времени он уже побывал в Европе, и в Африке тоже, — его глаза все еще светились восхищением от увиденного. Он словно влил в меня новую кровь. В венах моих забурлили вера и мужество.
Да, Ульрик, в тот день ты заронил в мою душу семя мечты. Ты отправился в свою студию, чтобы рисовать свежие бананы и ананасы для «Сатердей ивнинг пост», а я дал волю воображению. Европа была так близко. Что значат какие-нибудь два года, пять или даже десять? Это ты, Ульрик, вручил мне заграничный паспорт. Это ты разбудил дремлющего гида: