— Подождите, — остановила ее Мона. — Послушайте меня,
Здесь мать вздрогнула, с любопытством посмотрела на Мону и только произнесла: «О!» Очевидно, никто еще не затрагивал при ней эту черту моей личности.
— Мне известно, — сказала она, — что у него есть чувство юмора, но…
— Нет, — упрямо настаивала Мона, — именно…
— Никогда не слышала о писателе, который был бы по совместительству еще и клоуном, — вот такое идиотское замечание выдала мать.
Здесь всякий закончил бы спор. Всякий, но не Мона. Ее въедливость поразила меня. И еще — серьезность, с какой она отстаивала свою точку зрения. (А может, она просто использовала подвернувшуюся возможность продемонстрировать свою преданность?) Во всяком случае, я решил ей не мешать. Лучше прямой разговор, чем вечные многозначительные умолчания. Это как-то взбадривало.
— Когда он паясничает, — пояснила Мона, — это означает, что он глубоко задет. Он ведь очень чувствительный. Даже слишком.
— А мне казалось, он достаточно толстокожий, — сказала мать.
— Вы шутите? Я не встречала более ранимого человека. Все истинные художники таковы.
— Она права, — согласился отец. Наверное, он подумал о Рескине или о бедняге Райдере, чьи пейзажи действительно производят нездоровое впечатление.
— Послушайте, мама, для меня не важно, сколько пройдет времени, прежде чем Вэла признают. У него всегда буду я. И я не допущу, чтобы он страдал или голодал. — (Я почувствовал, как мать вновь напряглась.) — Я помню, что стало с моим отцом, и не позволю, чтобы то же самое случилось с Вэлом. Он будет делать что хочет. Я верю в него. И буду верить, даже если весь мир ополчится против него. — Она надолго замолчала, а затем продолжила еще более серьезно: — Почему вы так не хотите, чтобы он писал? Это недоступно моему пониманию. Не из-за того же, что он не может заработать себе на жизнь сочинительством? Ведь это
— Скорее, невероятным, — сказала — как отрезала — мать.
— Хорошо, пусть
— Никогда! — заявила мать. — На мой вкус, копать канавы — и то лучше.
— Не исключено, что ему придется и этим заниматься, — сказала Мона. — Некоторые художники не доживают до признания, кончают самоубийством. Вот Рембрандт закончил свои дни на улице, побираясь, как нищий. А ведь он один из самых великих…
— А Ван Гог? — пискнула Стася.
— Это кто такой? — спросила мать. — Еще один писака?
— Нет, художник. К тому же сумасшедший. — Стася входила во вкус.
— По мне все они чокнутые, — отмахнулась мать.
Стася залилась смехом. Она хохотала и хохотала, не в силах остановиться.
— А как же я? — спросила она сквозь смех. — Вам известно, что я тоже чокнутая?
— Но зато какая очаровательная «чокнутая»! — вставила Мона.
— Да по мне психушка плачет, вот что я вам скажу! — не без удовольствия произнесла Стася. — Это всем известно.
Я видел, что мать испугалась. Одно дело — сказать, что кто-то чокнутый, но когда по тебе «плачет психушка» — это уже серьезно.
Спас ситуацию отец.
— Один — клоун, другая — чокнутая, а кто тогда ты? — обратился он к Моне. — Признавайся, что
Мона произнесла со счастливой улыбкой: