Лунь не хотел верить этим словам. Ему казалось, что если что-то еще уточнить, то может выясниться ошибка.
— Когда это случилось?
— В первый же день войны, когда прилетели русские самолеты.
Лунь придавил рычаг трубкой так, будто заткнул рот, сообщивший черную весть. Вейги больше нет! В это невозможно было поверить! Это не укладывалось в сознании: ее нет! Его Вейги — стремительной, смелой, доброй, любящей, стильной, красивой, страстной — больше нет…
— Если бы я был рядом с ней, этого бы не случилось, — выдавил из себя Лунь и сжал зубы еще плотнее, чтобы не разрыдаться.
— Что-то случилось? — участливо спросил майор и без ответа понял, что в жизни офицера абвера произошло что-то страшное; он достал из шкафчика бутылку коньяка, налил половину стакана и протянул Луню тем жестом, каким предлагают лекарство.
— Выпейте, дружище! Станет легче! Я знаю…
Лунь опрокинул стакан, не чувствуя ни вкуса, ни крепости напитка. Но спазм, сжавший сердце стальной хваткой, приослаб. Одноглазый майор о чем-то говорил, видимо, рассказывал о своих потерях, но Лунь его не слушал: перед глазами стояла, жила, улыбалась, хмурилась, смеялась, изумлялась, радовалась Вейга…
Они были вместе всего два года, но этих немногих лет хватило, чтобы они успели стать одним целым… И сколько уже всего, оказывается, было в их недолгой жизни: и чайка, бросившая мешочек с ключами, и ее приезд в Кёнигсберг, и кафе на Мельничном мысу, и фотосессия в ателье, и их расставание в Седльце…
— На этой проклятой войне женщины и дети гибнут почти так же, как солдаты, — тяжело вздохнул начальник казино. — Приходите к нам в субботу на вечер! Немного развеетесь. — И протянул ладонь. — Меня зовут Рихард.
— Вальтер, — крепко сжал его руку Лунь. — Спасибо, дружище, за все!
Он спустился в зал, хотел взять еще коньяку, но передумал: нельзя расслабляться, надо брать себя в руки. Сел за руль и помчался в Малиновку.
Петрович и Чуднов обрадовались ему, как родному. Им было весьма неуютно во враждебном городе — без языка, без прикрытия. Они сидели в фургоне, не высовывая носа, как дети, напуганные долгим отсутствием матери.
Лунь учинил им строгую проверку урока и тут же задал им новые слова и выражения. Все это отвлекало от мыслей о Вейге…
На банной каменке Двойра жарила лук, а Борух молча чистил картошку. Жена, как всегда, донимала его упреками:
— Я же тебе говорила, надо ехать в Оршу!
— А что, в Орше нет немцев?
— Ну, тогда надо было ехать сразу в Москву!
— А кто у тебя в Москве?
— Лучше никого не иметь в Москве, чем кучу родственников в минском гетто!
Помолчали.
— Ну, мы, слава богу, пока не в гетто! — вздохнула Двойра.
— Пока нет. А что завтра? В доме полно немцев.
— Странные немцы. Я сама слышала, как они говорят по-русски.
— А что, немцы не могут говорить по-русски? А полицаи на каком говорят?
— Так это ж не полицаи.
— Двойра, откуда ты все знаешь, когда Циля осталась в Бресте?
— Бедная Циля! Она осталась в Бресте!
— А мы с тобой очень богатые? Тут никому не надо фото. Даже на могилку. Азохен вэй, товарищи бояре! Приехали в столицу!
— Скажи мне лучше, как идти на базар. Если я пойду прямо, а потом поверну направо — там будет базар?
— Он там будет, даже если ты повернешь налево. Только не надо тебе туда ходить. Ты так похожа на еврейку, что тебя в первую же облаву отправят в гетто. И будешь ходить с желтой звездой.
— А ты не похож на еврея?
— Ну, если только в профиль. А так меня даже за поляка принимали.
— Как говорил мой дед: «Вос тойг мир майн поймаш рэйдн, аз тэ лозт мих ин хойф нит арайн?[5]
». А куда ты спрячешь свой профиль?— Кому он нужен, мой профиль?
— Да тем же полицаям, которые будут проводить облаву.
— Полицаи, как ты говоришь, у нас в доме. И никто не спросил, почему с таким профилем и не в гетто?
— Ой, Борусь, как мне страшно за тобой!
— Эс зол зих горнит трефн вос эс кон зих трефн![6]
Глава восемнадцатая
На лесном кордоне
Едва поднявшись на ноги, Синягин, улучив минуту, когда в избе никого не было, встал под иконы, висевшие в красном углу, и принялся благодарить Всевышнего за свое чудесное спасение. Крестился он левой рукой, правая — покоилась на перевязи.
— Прими, Господи, — шептали его губы, — благодарение раба твоего за все, что ниспослал мне в эту войну, и за то, что не оставил меня без благодати своей на поле брани…
Много видел Роман Лихоконь на своем веку, а такого и представить себе не мог — чтоб красный командир поклоны перед иконами отвешивал! Стоял он на пороге и тихо смотрел на диковинное зрелище. Потом окликнул «капитана»:
— Пойдем, что покажу!
Синягин молча пошел за стариком. Шли они не долго — пока едва заметная тропка не привела их в густой березняк, а там — на маленькой полянке стояла на четырех пнях, как на курьих ножках, часовенка, срубленная из сосновых плах.
— Сам срубил, — похвастал дед. — Здесь сам молюсь, и ты молись. Отсюда молитва доходчивей.
Роман Михайлович зажег свечу перед образом Казанской Божьей Матери.