Да, это был специальный рай для сбитых летчиков — в лесной глухомани, на сеновале рядом с пуней для кур и козы. Сама коза паслась неподалеку, привязанная к колышку, а куры бродили по всему двору. Ольгу определили на постой в баньку, срубленную у небольшого прудика, где, судя по большому сохнувшему сачку, водилась рыба. Но райская жизнь длилась недолго. Рядом, километрах в двух, проходила дорога, и немецкие самолеты превратили ее в «дорогу смерти». До кордона долетали тяжелые выбухи взрывов, вой пикирующих бомбардировщиков, бешеные перестуки пулеметных очередей. И вскоре дед Лихоконь приволок на волокуше из еловых лап тяжело раненного капитана. Ему помогала рослая красивая девушка, которая тащила волокушу наравне с дедом. Капитана с развороченным плечом переодели в чистую рубаху, перевязали и положили рядом с Макаровым. Раненый был без сознания, потом стал бредить, время от времени выкрикивая то русский мат, то непонятные немецкие слова. Макаров попросил, чтобы из гимнастерки достали удостоверение личности, долго листал его, слипшиеся от натекшей крови страницы. Капитан НКВД Валерий Иванович Ерофеев… Год рождения 1908… Русский… Уроженец г. Бежецка Калининской обл… Всю ночь его трясла лихорадка. Девушка Таня отпаивала своего подопечного какими-то дедовскими настоями и медом. К утру раненый пришел в себя и даже слегка разговорился.
— Что-то ты по-немецки во сне кричал! Не иначе как немецкий шпион… — шутливо заметил Макаров, но «капитан» Синягин слегка похолодел от этой шутки. Сунулся было за пистолетом, но гимнастерка с кобурой была где-то в избе. Он выдержал паузу и, морщась от боли, ответил:
— Работа у меня такая — с немецким языком.
— Разведчик? — уточнил майор.
— Что-то вроде этого…
— Ну, так доложи мне, товарищ разведчик, как же это вы все Гитлера проворонили? Почему же вы товарищу Сталину во время не доложили, что немцы вот-вот нападут?
Синягин отмалчивался, не зная что сказать. Его молчание заводило соседа все больше и больше.
— Какая ж вы, к черту, разведка, если даже не смогли диверсантов перехватить? По мне лично стреляли позавчера под Волковыском, когда я на мотоцикле ехал. Куда наше доблестное НКВД смотрело?
Макаров прекрасно понимал, что с сотрудниками опасного ведомства так не говорят, что любые его слова подобного рода могут быть потом запротоколированы и отправлены куда следует, и оттуда, откуда следует, придет неминуемое наказание, но его прорвало, и он рад был высказать в глаза одному из представителей этого мрачного наркомата все, что накипело на душе. А накипело многое. Майор был дважды свидетелем того, как выселяли местных жителей-поляков из Волковыска и Бреста. Бойцы конвойных войск в сине-красных фуражках сгоняли к товарным вагонам ни в чем не повинных обывателей с узлами, чемоданами, детскими колясками и всякой носимой рухлядью. Их отправляли в Сибирь как «социально вредный элемент», опасный в приграничной и вероятной прифронтовой полосе. Умом Макаров принимал доводы комиссара полка, вместе с которым наблюдали эти щемящую душу картины, но сердце не признавало этой расправы над мирными людьми. И разве не так отправили в Кудымкар брата деда только за то, что тот владел ветряной мельницей? Ну, не было до революции колхозов и общественной собственности — вот и владели те, кто мог, мельницами, маслобойнями, стирнями. Ведь надо же кому-то и хлеб молоть, и масло давить, и валенки валять… За что же их гнать из родных мест? В чем их вина?
— Да, натворили вы тут дел со своими коллегами! Местных жителей почем зря гнобили, — кипел майор. — Потому и стреляют нам в спины…
Макаров даже не представлял, как приятны были его обличения раненому энкаведешнику. Синягин и сам мог бы немало добавить к словам соседа, но молчал, играя свою роль до конца.
Так на кордоне оказались двое покалеченных мужчин и две молодых женщины, каждая из которых делала все, чтобы поднять на ноги своего подопечного. Макаров худо-бедно мог еще передвигаться на самодельных костылях да в деревянном лубке. Синягин же лежал, не вставая, временами терял сознание, выкрикивая в бреду какие-то странные слова.
Таня укладывала ему на лоб полотенце с куском льда из погреба, отпаивала клюквенным морсом…
Синягин в редких просветах бреда с тоской сознавал: такую рану не в каждой берлинской клинике вылечат. Нужны хирурги, лекарства, уход… Чего уж тут говорить о лесной сторожке?! В лучшем случае отодвинут его смерть на пару дней. «Но какой же счастливый этот дед! — вздыхал про себя Синягин. — Проживет еще две моих жизни, не меньше!» И тут же обрывал сам себя: «Не сметь ни о чем жалеть! Для хорошего воина «Ты должен!» звучит приятнее, чем «Я хочу!». Так говорил Заратустра!»
Он знал Ницше почти наизусть и по каждому случаю применял его максимы к себе.