На какие-то доли секунды мне показалось, что у меня кружится голова и сердце болезненно пропускает удары один за другим. Я теряю рассудок, рассматривая его шею и ключицы в вырезе рубашки. Губы мгновенно пересохли и словно зудели от воспоминаний, какая она на ощупь его кожа, как пахнет шея потом, мылом и моим зверем, когда я алчно покрываю ее поцелуями. И по всему телу прокатились огненные волны кипятка, заставив задрожать в зарождающемся голоде и в мгновенной ненависти к себе самой.
Он стал диким матерым волком с жутким взглядом и уродливыми шрамами на щеке. Я ведь любила каждый из них. Невольно дрогнули окровавленные пальцы, ощутив под подушками шероховатость рубцов.
— Ну здравствуй, моя девочка, скучала по мне?
И эхом… пульсацией тот же вопрос… десять лет назад. В нашу последнюю встречу. Тогда я сказала "да"…
Тогда она сказала мне "да". В нашу последнюю встречу. Десять лет назад. В день, когда я понял, когда вдруг с поражающей ясностью осознал, что смогу без нее. Когда решил, что смогу без нее. Когда не знал, что можно ошибаться даже в ненависти. Нет, не в том, кого ты ненавидишь, а в себе самом. В себе, потому что нет никакой гарантии, что эта самая ненависть не будет глодать твои же кости по ночам, позволяя им при свете дня в дикой агонии обрастать мясом, чтобы твари было чем поживиться, когда в твоих четырех стенах потухает свет и глохнет звук шагов дежурного.
Тогда она ответила "да", вцепившись в край стола пальцами и лихорадочно разглядывая мое лицо. Понятия не имею, что она в нем искала. В тот момент я запрещал себе думать об этом. А после просто уже не мог. Не мог без того, чтобы снова не скатиться в глухую пропасть отчаяния и боли каждый раз, когда вспоминал эту встречу. Именно поэтому запретил себе делать это. Как и искать причины, зачем вообще пришла ко мне в изолятор. Зачем добивалась встречи. Если добивалась, конечно. Если это не было планом ее матери, направленным на то, что я снова поведусь на Ассоль и заткнусь навсегда. Хрен его знает.
В тот момент уже мало что имело значение. После тех листков, которые я прочитал. Трогательных писем матери от дочери. Я тогда читал сам и не верил в то, что их написала моя девочка. Убеждал себя в том, что она не могла так сделать, и тут же начинал закипать от тихой ненависти к собственной слабости, потому что знал ее почерк лучше своего.
Эксперимент. Для нее я был абсолютно таким же экспериментом, как для монстра. Всего лишь опытом. Их совместной научной работой. А ее правда, ее жизнь была на других фотографиях. На тех, которые я сохранил до сих пор. Да, я был настолько слаб и настолько болен, что так и не смог их порвать или сжечь, выкинуть. Потом все же решил оставить как своеобразную анестезию от той агонии, что вгрызалась в горло ночами. От кровавой тоски по ней. Вы знаете, очень даже помогает. Особенно те, на которых ее обнимает и целует другой мужчина. Тот еще антибиотик, который на корню душит любые вирусы.
Долгие годы хотелось смеяться над собственным идиотизмом. Несмотря на то, что именно Ассоль и привела ко мне убийц своей матери… несмотря на это, до последнего оправдания искал своей девочке. Смеяться над тем, что в те дни продолжал читать и перечитывать тетрадные листочки, пересматривая до рези в глазах фотографии — наглядные иллюстрации к словам монстра, и все же до последнего искал зацепку… любую, самую тонкую нить, которая приведет к мысли о лжи. О том, что ее монолог — всего лишь способ манипуляции, не более того. Искал отчаянно… и так и не нашел. Возможно, потому что профессор не просто говорила — она безжалостно копошилась своей изящной ручкой в моих комплексах, периодически выдергивая наружу самые сильные, самые гадкие из них. Все то, о чем боялся думать долгие годы… все то, в чем разуверила меня ее дочь… все это сейчас начало оживать, извиваться внутри подобно огромным склизким тварям с тысячами жал, каждое из которых беспощадно полосовало мою плоть. Понимание, что нельзя любить такого, как я… я и сам плохо осознавал, какого… но знал точно одно — неправильного. Ненастоящего. Недостойного. Созданного. Ярославская приучала к этой мысли слишком долго, отчитывая прямо перед нами своих работников. Объясняя им, что стеклянные пробирки на столах стоили гораздо дороже жизней любого из нас. Моей жизни. Сейчас… сейчас я знал, что только человек сам может оценивать свою жизнь. А тогда девочка, утверждавшая обратное, страстно шептавшая о своей любви грязному оборванцу, сумела почти убедить его в собственной значимости. Почти.
Смотрел на нее сейчас и вспоминал…