Когда в мае собрался рейхстаг и пришло время огласить декларацию, канцлер, утомленный, но подтянутый, как всегда, приступил к своему щекотливому делу. Лишь по тому, как он перекладывал листы на кафедре, можно было догадаться о его беспокойстве.
Атмосфера заседаний за последние месяцы изменилась. Трудно было скрыть налет скуки на лицах, а многие и не скрывали. Ясно было, что все диктуется положением на фронтах. Но странно: благоприятное положение не приближало развязки. Приходилось все чаще и все педантичнее подсчитывать ресурсы страны.
Когда Бетман-Гольвег заявил, что Германия не требует ни земельных приобретений, ни возмещения всех своих потерь, Шейдеман с удовлетворением оглянулся, ища взглядом Гаазе и его неугомонного союзника, старого Ледебура. Как? Теперь успокоились? Но, продолжал канцлер, нация, ввергнутая в испытания не по своей вине, вправе вернуть хотя бы в малой степени то, что она потеряла.
Депутаты насторожились, задвигались в креслах: так все-таки, с аннексиями или без? Станет Бельгия вновь самостоятельной? Эльзас придется отдать Франции?
Правые, ловившие каждое слово декларации, откинулись назад, явно неудовлетворенные. Социалисты переглядывались, не решив, оставить ли эти скользкие формулы без внимания или нет.
Шейдеман послал записку Эберту и, поглядывая на него, ждал ответа. Во взгляде Эберта были недоумение и подозрительность. Он не любил давать ответы сразу, не подумав как следует. Вообще-то он согласился бы с любой декларацией: самое важное сохранить блок, превративший социалистов из партии оппозиции в конструктивную часть рейхстага.
Но Шейдеман настойчиво ждал ответа.
Эберт неровно нацарапал: «Не вижу оснований для беспокойства; по-моему, все обстоит нормально».
Шейдеман долго изучал записку, вопросительно подняв брови, затем методично разорвал ее на мелкие кусочки. Нет, подумал он, требованиям момента Эберт не отвечает: негибок, слишком, если хотите, простоват. А между тем сегодняшняя декларация рано или поздно взорвет единство социал-демократов. Такие последствия умный политик обязан предвидеть.
Он вздохнул и уставился на оратора. Главное было сказано, и то, что говорил канцлер теперь, значения не имело.
Как-то незаметно в зал проник слух о демонстрации перед рейхстагом. Узнав об этом, некоторые скучно кивнули, словно привыкли, что берлинцы выражают свое недовольство. На то они и чернь, чтобы протестовать и чего-то требовать.
Позже по рядам депутатов словно шелест прошел: толпа собралась очень большая, и народ все прибывает. Шум на площади усиливался. Надо было выслать кого-нибудь с успокоительным заявлением. Эберта? Нет, лучше, пожалуй, Шейдемана.
К нему поползла по рукам записка. Коллеги просили его выйти и обратиться с балкона к демонстрантам. «Ты ведь это умеешь, тебя слушают хорошо».
Он только повел бровями, будто хотел сказать: прямой надобности нет, но что поделаешь, он слуга партии и от неприятных поручений не уходит.
Но Шейдеман не торопился. Только когда председатель рейхстага переправил ему записку с такой же просьбой, он, качнув с укором головой, стал пробираться к выходу.
В фойе гул толпы стал слышен явственно. Особенно резко доносились высокие женские голоса, повторявшие одно и то же.
Шейдеман подошел к двери и отодвинул немного штору.
Толпа стояла густой, словно спекшейся массой и в то же время вся находилась в движении: ее клонило то влево, то вправо. Сколько же тут человек — тысячи две? А может, и больше? Возбужденные лица, на которых написана жажда действия. Из толпы поднималось множество рук: женщины готовы были, казалось, подпрыгнуть, достать до высоких окон, чтобы на них обратили внимание. Но что они выкрикивали?
Он дотянулся до форточки и приоткрыл ее. Крики ворвались сюда, точно для них распахнули широкий проход.
Толпа, оказывается, требовала Либкнехта: «Пускай выйдет к нам! Дайте нам Либкнехта!» Хорошо, что он отсутствовал.
Шейдеман словно попал под действие некоего магнитного поля: голова его была повернута навстречу голосам, но всем своим существом он сопротивлялся тому, что сюда доходило.
На короткое время пошатнулось высокомерное отношение к Либкнехту: сила, вознесшая его, показалась слишком серьезной. Она особенно выросла после того, как социалисты помогли властям избавиться от него, услать из Берлина и подставить под пули. А толпа перенесла на него свои ожидания и надежды: имя Либкнехта стало ее знаменем.
Наконец Шейдеман захлопнул форточку. Ярость уличных выкриков стала глуше. О том, чтобы после такой встряски вернуться в зал, не могло быть и речи. Шейдеман дошел по фойе до широкой лестницы и спустился вниз. Швейцар предупредительно протянул ему шляпу. По привычке Шейдеман насадил ее на кулак, подровнял и надел. Затем поспешно направился к боковому выходу. Он ни за что не согласился бы оказаться лицом к лицу с этими крикунами.
Необходимо было обсудить все с Эбертом. Главари партии и без того чувствовали себя без вины виноватыми, а после сегодняшней декларации Бетмана к ним привесят, пожалуй, еще один ярлычок.
Эберт пришел к нему вспотевший и раздраженный.