Но сейчас все осталось, по-видимому, позади. Нетрудно было убедиться, что она заняла свое место прочно и что дети стали ее союзниками. Можно было даже сказать, что это ее дети, хотя она так молода и установила с ними отношения равенства, а не покровительства. При таких отношениях было трудно даже понять, воспринимают ли они ее как мать, или как старшую сестру, или просто как близкого человека, которому полностью доверяют и которому многое поверяют.
Семейная атмосфера Либкнехтов так сильно отличалась от всего, что окружало Коллонтай в эти дни, что сердце ее поневоле сжалось: покинув их дом через час-два, она вновь почувствует подозрительность и враждебность вокруг, опять окажется в гуще нелепых и вздорных слухов.
Даже русские, попавшие в такое же, как и она, тяжкое положение, досаждали ей; Коллонтай чувствовала себя среди них белой вороной. Ей преподносили слухи один другого глупее: русские прорвали на широком фронте австро-германский фронт и ведут победное наступление; в России объявлены политические свободы и все ждут амнистии. Кому-то очень хотелось обелить царскую власть, сделать из нее чуть не защитницу интересов народа. Это удручало и раздражало.
С такою же быстротой распространялись слухи, будто французы панически отступают: еще одно-два усилия, и перед немцами откроется прямой путь на Париж.
Эпидемия шовинистического легковерия нисколько не задела семью Либкнехтов. Здесь ценилось все то, что имело ценность до первого августа: говорили о литературе, музыке и, пожалуй, больше всего о живописи. Топ задавала Соня.
Эта устойчивость интересов могла поначалу показаться странной. Словно мир не сдвинулся со своих оснований и ворота цивилизации не сорваны с петель.
Позже, вслушавшись, Коллонтай уловила как бы вызов всему и всем, сознательное намерение показать, что прежние ценности неизменны. Какие бы мерзости в и творились вокруг, а сознательный человек не отказывается от того, чем дорожил всегда.
Рисовки тут не было, скорее ответ тому хищному и темному, что надвинулось на человечество.
Уже после первых слов Карла — он справился, есть ли у нее новости, и с таким же вниманием и самоотдачей выслушал ее, — после первых минут общения с ним Коллонтай почувствовала, что он такой же, как и в кулуарах рейхстага или на улице, когда поздно вечером они возвращались с того проклятого заседания.
Карл подчеркивал лишь, что ни одной духовной ценности не уступит. Никаких этих модных фраз — «Ах, какая там литература, когда идет такая война!» — от него услышать нельзя было. В этом звучала особая стойкость. Ничего он не собирался отдавать в чужие руки — от жесточайших идейных схваток и вплоть до творений Шекспира и тончайших красок художников.
В его поведении естественность соединялась с какой-то декларативностью.
Обратившись к Гельми, отец сказал:
— Слушай, мой мальчик, я заглянул в твои тетради. Понимаешь ли, ошибок меньше, чем было, но они есть. Надо быть неумолимым к себе. Условие ведь у нас прежнее — ты обязан стать человеком. Условие остается в силе.
— Но война, отец? Все пошло кувырком. В гимназии больше болтают о положении на фронтах, чем о занятиях и уроках.
— А ты пренебреги всей этой болтовней. Не можешь же ты выйти завтра на улицу и во всеуслышание заявить, что война — обман народов и подлость. Ты еще слишком юн, и это дело наше. И мы его сделаем, будь уверен.
— Но как я могу молчать, когда одноклассники мои бредят фронтом, рассказывают друг другу, кто и из какой семьи сбежал тайком на войну!
— Предоставь это им. Для них запах победы и запах крови — одно. Между тобой, моим сыном, и этими буржуазными барчуками целая пропасть.
— Хорошо, ты и, допустим, я, еще кое-кто… Но таких, как они, большинство.
— Пойми же, о мой бог! Ты ученик гимназии, а в гимназии учатся по преимуществу дети тех, кто кричит «Hoch!», машет шляпой, видя колонны солдат, кто жаждет победы… Твой отец не жаждет победы. И миллионы честных людей, пока что обманутых, рано или поздно пробудятся, поверь.
Соня, скрестив на груди руки, переводила взгляд с мужа на Гельми. Она ничего не произнесла и тем не менее принимала участие в разговоре тоже. Быть может, именно потому, что она тут присутствовала, да и Коллонтай сидела у них, возникла надобность в таком, с нажимом, с подчеркнутой страстью, разговоре с сыном.
В какое-то мгновение Соня поняла, что объяснение обходится слишком дорого обоим. Гельми стал бледен, складка, разделявшая подбородок надвое, стала как будто резче и напряжение в глазах тоже. А отец словно вел разговор через голову сына с другими.
— Карл, милый, не требуешь ли ты слишком много от мальчика? — осторожно заметила Соня. — Один против всех?.. Ведь у него и плечи не такие, как у тебя, пока что.
— Ты не права! — возразил запальчиво Гельми. — Мне под силу гораздо больше, чем я брал на себя до сих пор.
Либкнехт словно пришел в себя: отступил от черты, к которой подошел вплотную.
— Соня права, мой мальчик. Мы с тобой в самом деле немного погорячились. Все еще впереди — у меня, да а у тебя. У тебя тем более будет еще время сказать свое слово.