Так думал Филипп Шейдеман, возвращаясь от канцлера. Да, без конца так продолжаться не может. Придется однажды сказать им прямо: «Вы сами этого добивались! Вы наносили вред государству, не считаясь с тем, что оно защищает немецкий народ. Что поделаешь, господа: придется платить по счету. Если вас изолируют, пеняйте на себя!»
Они, как назло, приближали этот час сами. Донесения о том, что Карл Либкнехт держал речь то здесь, то там, поступали все чаще. Он же не мальчик, в конце концов: сорок три года и достаточный опыт политической жизни. Копает яму, в которую хотел бы свалить режим кайзера, не понимая, что это всего лишь жалкая нора.
Дома в обществе коллег Шейдеман не стеснялся в выражениях.
— Тут не мальчишество, нет: мы имеем дело с вреднейшими господами!
Если собеседником бывал Носке, он слушал с особенным одобрением. Долговязый, слегка сутулый, но с очень хорошей мускулатурой, этот бывший лесоруб, а затем журналист был сторонником прямых действий.
— Уж я бы этим молодчикам показал, что значат подрывные акты во время войны!
— Что бы ты сделал, к примеру?
— Нашлась бы на них управа. Только подумать: хромоножка и близорукий болтун, лезущий в Робеспьеры! Только послушал бы, что они говорят! Но ничего, спуску им не дают, мне известно.
— Что тебе известно?
— О-о, многое. Как вспомню, с каким терпением мы слушали Либкнехта перед голосованием, у меня кулаки сжимаются. Все решают теперь винтовка и пулемет, а им позволяют распространять свои подлые взгляды!
— Ты, Густав, неправ. Вводить единство с помощью пулеметов партия не может. Мы действуем убеждением.
Отколов кусочек сахару, Носке отпивал чай из стакана. Движения были у него решительные и резкие: казалось, сахар искрошится в его крепких руках. Сделав глоток-другой — слышно было, как булькает в горле, — он говорил:
— Филипп, я человек дела. Пусть только партия прикажет, и я в два счета расправлюсь с нашими Робеспьерами.
— Ты слишком горяч, — задумчиво говорил Шейдеман.
— Нет, когда доходит до дела, я, наоборот, хладнокровен и бью наверняка.
Шейдеман покачал головой:
— Доводить до крайностей нежелательно.
Носке встал из-за стола и сунул ему свою жилистую руку.
— Ждите, что же. Они еще поднесут вам такое, что вы все ахнете. Но помните, я предупреждал!
Он удалился, сутулый, высокий и какой-то зловещий.
Пришла зима, первая военная зима. Берлин выглядел почти так же, как в прошлые годы: серый, сумрачный и надменный. Гремел трамвай, автомобили оглашали улицы выхлопами газа, пролетки и экипажи с нарядными кучерами проносились по главным улицам; гудели, проходя по мосту, вагоны городской железной дороги.
В магазинах были выставлены елки, увешанные игрушками. Витрины Вертхайма светились то огненно-красным, то зеленым, то сиренево-голубым светом.
Как ни старалась столица показать, будто с прошлой зимы мало что изменилось, признаки лишений давали себя знать: то, напрасно прождав, расходилась очередь возле мясной лавки, то на дверях другой лавки находили записку: «Сахара сегодня не будет» или: «Масла нет».
Можно было, собираясь на рынок или к мяснику, пересчитывать по нескольку раз марки и пфенниги; но, чтобы нельзя было достать то, что тебе по средствам, этого прежде не бывало. Кроме того, все чаще случалось, что лавочник объявлял старым клиентам:
— Я вынужден повысить цену на свинину и масло. Мне самому неприятно, но что поделаешь: посредники, мои постоянные поставщики, так и норовят набить себе карманы.
В очередях за углем можно было услышать разговоры, какие прежде и во сне никому не снились. Пиво и то не всегда можно было получить в пивных, куда рабочий любил заходить по пути домой или с товарищем вечером.
Хотя владельцы больших магазинов старались создать видимость, будто одерживающая победы Германия живет прежней обеспеченной жизнью, но стоило с центральных улиц углубиться в боковые, послушать, о чем толкуют в очередях, как возникала иная картина.
Да и одерживала ли Германия победы, которых так ждали?
Еще шестого сентября «Форвертс» вышел с крупной шапкой на первой полосе: «Немецкая кавалерия вблизи Парижа! Французское правительство покидает столицу!» Это взбудоражило всех, подействовало возбуждающе, заставило ждать быстрой развязки.
Теперь больше сенсаций не было. Немцы поняли, что надежд на молниеносный исход войны не осталось и впереди долгие месяцы испытаний.
Поток раненых возрастал. Прежде вид молодых девиц в белых косынках умилял: в облике медицинских сестер было что-то от немецкой миловидной добродетели, соединенной с чувством долга. Но то ли примелькались девушки в белых косынках, то ли лица у них стали слишком усталые… Когда всю ночь участвуешь в операциях, когда при тебе зашивают брюшную полость, а в тазах и ведрах выносят ампутированные конечности, как с залитого кровью скотного двора, особенно бодрой себя не почувствуешь.
Да и сами раненые переменились: все больше стало прибывать хмурых, угрюмых, полных скрытого недовольства.
О таких вещах не принято было говорить. Но противники войны использовали в своей агитации и это.