Страшна неизвестность. Гиацинт в нее и шел, с трудом волоча ноги: ночь Антарктиды убивает быстро, а это была метельная ночь, а он все-таки был из Целестии, где зима не длится больше недели. Он шел, шипя, прикусывая почерневшие губы, с мальчишеским своим (или тинторельским?) упорством и повторял про себя сначала где-то там, за мыслями, а потом все яснее и яснее: «Не пожалеть, не пожалеть, не пожалеть…»
Но жалеть было не о чем, потому что все в жизни чего-то хотят. Мать желала бессмертной славы для смертного сына, сам сын понял, что желает просто наслаждаться жизнью, а судьба, которой, как известно, нет, хотела что-то свое. А потому…
Колени подломились и, он упал в снег, не успев додумать мысль, и почти сразу понял, что не поднимется больше. Обида, глупая и детская, поднялась где-то внутри груди (даже с девчонками не гулял, всё совершал подвиги и мечтал встретить Даму!), припомнилось лицо какой-то официанточки из России, ее улыбка, а потом стылый холод втиснулся внутрь, и боль там начала отступать.
Сквозь толстую пелену метели и его изнеможения прорвался чей-то голос. Голос был женский, молодой, слегка усталый и немного — насмешливый.
— Пришел, значит. Ну, надо же, какой герой.
Последним усилием он перевернулся на спину и приподнял заиндевевшие ресницы. Холодно больше не было, и метель осталась где-то в стороне, как будто вокруг было «карманное лето». Над ним стояла девушка с приветственной улыбкой, почему-то сразу стало понятно — целестийка, вот только одета она была в контрабандные вещи. Летние.
— Дай им пройти, — звука изнутри не доносилось, но почему-то казалось, что девушка (проводник?) с такой искренней улыбкой и с такими веснушками по всему лицу не может не понять.
— Красивый мальчик, — заметила она, рассматривая его. — Зачем же ты сюда полез один? Меч вот выкинул… а если я сейчас выпущу клыки, превращусь в кого-нибудь — ну, хоть и клыкана и оторву тебе руку или ногу? Как приветствие и на обед.
— Дай им пройти…
— Или ты пошел сюда потому, что там остался кто-то, ради кого ты готов сложить голову? — она подняла подбородок куда-то в неопределенность. — М-м, кажется, что нет. И какая идея может заставить просто выбросить собственную жизнь?
Он уже почти не слушал. Лицо проводника расплывалось перед глазами, строгое и ждущее лицо матери появлялось все чаще и яснее — «Мама, я ухожу» — рябила радуга…
— Ты… их… пропустишь?
— Будь спокоен, — сказала проводник и расцвела в улыбке так, что ему показалось — прямо над ним раскинуло лучи солнце. — Пройдут как миленькие.
— Я… умру.
— Ты уснешь, — поправила проводник и нагнулась над ним, — ты это сегодня заслужил, правда? Долгий сон, чтобы отдохнуть. Ты спи, а я посижу с тобой тут.
Она и правда уселась рядом, прямо в снег, и руку положила ему на лоб. Рука была теплой и какой-то невесомой — проводник…
— Могу даже спеть тебе колыбельную. Моя мама знала их столько… на каждое настроение. А потом я все позабывала — думала, есть какие-то более важные дела. Разве есть что-то важнее хорошей колыбельной, а?
Гиацинт вдруг почувствовал, что тоже может улыбаться, и слегка растянул оттаявшие губы. Веснушчатая девушка над ним продолжала улыбаться в ответ и болтать:
— А тогда все вспомнила. На радугу посмотрела, уже с земли — и вспомнила, вот счастье-то было. И до сих пор не забываю. Могу про леса и моря, а могу на любой цвет радуги. Тебе какой цвет нравится больше всего?
— Голубой, — выдохнул он, вспоминая колокольчики, которые росли в саду родного замка.
— Такой хороший цвет, — обрадовалась проводник. — Здесь, в этом мире, его исказили, но здесь вообще так любят искажать прекрасное, а я-то еще хотела… ну, ладно, это тебе не обязательно слышать, слушай лучше колыбельную:
Она пела негромко и медленно, и ее голос постепенно начал становиться для Гиацинта единственным, что вообще существовало, а то, как он добирался сюда, его цель, его переживания — начали таять в легкой голубой дымке…
Заботливый голос убаюкивал. Гиацинт приоткрыл было глаза в последнем усилии, но лица девушки уже не было над ним, а было прозрачное утреннее небо Целестии с ленивым солнцем и широкой, зовущей радугой, тоже ленивой и неяркой, зато очень родной. Под руками почему-то зашуршала трава, а в лицо подуло душистым ветерком, и в его шелест вплетались доносящиеся откуда-то слова песни, которая звучала все грустнее, протяжнее и тише: