Мама смотрела на нее с тревогой, спрашивала, что мне нужно, что принести. Я не хотел, чтобы мне что-то приносили, я хотел, чтобы меня отсюда унесли на родных руках. Мама ушла, и окошко закрыли белыми крашеными ставнями. После этого мне почему-то стало легче. Я перестал плакать. Дети собрались на диване, перед черно-белым телевизором. А я ходил мимо них, туда-сюда, заглядывал в лица, осматривал трещины в стенах, заглядывал в кабинеты со стеклянными стеллажами и блестящими стальными автоклавами. Я чувствовал любопытство. В этот момент пришла медсестра, спросила, что я вообще тут делаю, взяла меня за руку и отвела в комнату, где стояла одна пустая кровать под казенным одеялом, одна детская кроватка, а одна стена комнаты была наполовину стеклянной и задернута с той стороны занавеской.
– Тебе нельзя отсюда выходить, – сказала медсестра.
– А это кто? – спросил я и подошел к детской кроватке.
В ней лежал крупный младенец в одной распашонке. Я видел еще очень мало детей такого возраста, но сразу понял, что он неправильно сложен. Пропорции тела были неприятно нарушены, несоразмерны, нелепы. Он открыл глаза. Я отшатнулся: у младенца не было зрачков.
– Это Ваня, – сказала медсестра.
Под кроватью у меня стоял рыжий пластмассовый горшок. Я не знал, сколько мне придется находиться здесь, но садиться на этот горшок мне не хотелось, и поэтому я терпел сколько мог. Дня три. Потом пришлось им пользоваться. Надо было тщательно закрывать его крышкой, потому что горшок никто не выносил, и за неделю там скопилось столько всего, что пользоваться им было сложно.
Обычно я лежал на кровати и плакал, повернувшись лицом к стене. У изголовья было окно, в котором белел мертвый больничный двор, заваленный снегом по самый подоконник. Под окном стояла детская кроватка. Я быстро привык к Ване. Иногда подходил и смотрел на него. Обычно он спокойно лежал и даже не шевелился. Только бессмысленно перекатывал между веками страшно-голубые глазные яблоки. Ночью он кричал – долго и так же бессмысленно: никто к нему не приходил, чтобы успокоить. Днем появлялась медсестра и меняла пеленки.
– Почему не выносят горшок? – робко спрашивал я.
Мне казалось, что она не слышит. Молодая женщина с чужим равнодушным лицом.
За стеклянной стеной жила еще одна женщина, тоже молодая, но добрая и чуткая. Она отодвигала одну стеклянную секцию в сторону, чтобы получилась маленькая форточка, и спрашивала, почему я плачу. Я ей ничего не объяснял, но, судя по ее взгляду, она понимала. Она лежала там, за стеклом, с маленьким сыном. Не знаю, что с ним было. Только она все время переживала по поводу того, что ему приходится почти каждый час мерить температуру. Изредка к ней приходили другие женщины в теплых домашних халатах, и рассказывали, как правильно ставить градусник грудничку:
– В попку на две фаланги, вазелином смажь, вазелин теплый нужен, держи в руке…
Еще днем приходила санитарка. Она возила по полу вонючей бурой тряпкой и тоже не слышала, как я говорил про горшок.
Когда она мыла пол, дверь оставалась открытой, и я смотрел в нее, чтобы увидеть хоть что-то новое. Напротив была просторная пустая палата, залитая холодным голубоватым светом. Там жила очень молчаливая якутка. Я ни разу не слышал, чтобы она сказала хоть слово. У нее было очень грустное лицо, и грудной ребенок, мальчик, без единого живого места на коже: он был весь покрыт чем-то вроде глубоких царапин с запекшейся кровью. Она не пеленала его, и он лежал голый на холодном свету, а она сидела над ним, опустив лицо. Иногда брала на руки и поднимала перед собой, как поднимают детей, чтобы они смеялись. Только он не смеялся, и она молчала.
К концу первой недели я начал разговаривать с тараканами.
Они бегали у меня под кроватью. Большинство были маленькими, детьми. Я нечаянно уронил макаронину из молочного супа, который принесла медсестра. Когда я доел то, что было в тарелке, я посмотрел вниз, и увидел рядом с тумбочкой, за которой сидел, эту макаронину и тараканов. Они плотно обступили ее, и ели с разных сторон. Толкались и торопились. Смотреть на них было радостно. К вечеру они доели макаронину и ушли. Я лег к стене, и стал плакать. Ночью кричал Ваня.
Женщина за стеклянной стеной, видимо, сказала обо мне тем, кто приходил к ней. Потому что на следующий день дверь открылась, и в комнату вошли две ее знакомые в теплых халатах.
– Ты чего плачешь? – строго спросила меня одна из них, рослая скуластая бурятка.
– Я хочу к маме, – честно сказал я.
– Такой большой, а ревешь из-за ерунды, – удивилась она, произнося слова с колоритным степным акцентом.
В ответ я неожиданно для себя зарыдал. Я совсем не чувствовал себя большим.
– Э-э-э, – удивленно попятилась она, – Ты что? Без мамы никак? Тебе сиську дать?
Она деловито подхватила через халат правую грудь, как бы предлагая ее мне. Жест выглядел чрезвычайно оскорбительным, и я замолчал. Мне казалось, они пришли смеяться надо мной.