Наконец за ярмом, волами и упряжью можно разглядеть очертания человека, который, скособочившись влево, низко склонился над сохой. Он крепко ухватился правой рукой за один ее рогаль, а левой низко прижал к земле другой, чтобы отваливать дерн в ту сторону. Его картуз висит на краю рассохи, а опояска болтается на поперечном бруске. Подол свободной, в русском стиле рубахи полощется возле самых колен. Она без единой застежки у горла, отчего распахнута грудь и видны невероятно густые заросли волос, черных, как у Исава. Такое впечатление, будто за пазухой у него нет никакой плоти. Плешивая до макушки голова отливает на солнце металлическим блеском. Густые нестриженые усы топорщатся кустиками, доставляя их владельцу лишние хлопоты во время сморканья — он вытирает их потом жесткими, как скребницы, ладонями.
А для быков это развлечение. Стоит только пахарю отпустить рукоять, затем грациозно зажать пальцами, как оглоблями, нос и энергично протрубить им так, что по лесу разносится эхо, как волы тотчас останавливаются и терпеливо пережидают — якобы из раболепного чувства к пахарю, а не по своей лености, — покуда он завершит свою мудреную и трудную операцию.
— Но-о-о, волчья сыть! Хватит дрыхнуть! — приведя себя в порядок, вскипает пахарь и пощелкивает своим устрашающим орудием дисциплины и мучительства. Волы же понемногу напрягаются, как лошадь в конке перед тем, как сдвинуть с места вагон с пятью десятками ездоков. Дернут, и соха будто сама собой подсекает дальше жнивье и отваливает широкий, тучный пласт земли.
Поднатужившись, сползли они с косогора до края нивы и снова остановились; на это пахарь ничего не сказал. Положив кнут поперек рукоятей, он гладит ладонью-скребком одного из волов вдоль хребта, ближе к себе. Погладил бы и выше, да не с руки, упряжь мешает. В одном месте рука наткнулась на что-то. Это вызвало его интерес: раздвинув пальцами шерсть, он поглядел, не прыщ ли выскочил, или какая-нибудь болячка. Ногтем большого пальца, величиной с добрый козырек, селянин содрал присохший комок земли. Погладил второго вола — все гладко. Затем окинул взглядом животных спереди.
Откормленные волы смахивали на зубров весом не меньше трех берковцев. Их шерсть лоснилась, как бархатная. Ляжки чистые, без навозной коросты — видно, не в мокроте животные спят. Шерсть — волосок к волоску, и хоть бы один сопрел, прилип к присохшему навозу; ни проплешинки, вытертой об забор или угол, когда от зуда и грязи становится невмоготу. По всему видно, что волов любовно холили.
Под конец пахарь треплет их по морде, крякнув с нескрываемым довольством «у-хх», и направляется к меже — нарвать густой, не тронутой рукой человека травы. Скормив из рук добрую охапку, он снова разражается оглушительной бранью:
— Да поворачивайтесь живее, недотепы, раззявы, дери вас все волки на свете!
И снова несколько раз щелкает своим орудием дисциплины. Получив по удару, волы и не шелохнутся. Толстокожесть тому причиной или некое колдовство? А ларчик просто открывался. К кнутовищу прикреплена была не туго свитая веревка, а лопасть сыромятной кожи, нечто вроде кожаного шлепка, которым бьют мух, но который никак не годится для понукания толстокожих волов. Целехонькие, неисколотые, неисполосованные крупы животных были признаком того, что на конце кнутовища не было самого обыкновенного побудителя спорой работы волов — гвоздя.
Вот и получается, что рыжий, плешивый и пахарь вовсе не были друг для друга мучителями, наоборот, эта троица жила в любовном согласии; пахарь не был ни живодером, ни извергом, изливающим свою досаду на других.
Пахарь — наш добрый знакомый Миколюкас Шюкшта, который по прошествии трех десятилетий так и остался для односельчан просто-напросто «Шюкштасовым дядей». В округе его звали Дзидорюс-пахарь. Неужто это тот самый молчун, попихала? Неужто он так переменился, горлодером стал? Да-да, это тот самый Миколюкас, добрая душа, у которого нынче за плечами целая копа[11]
годков, да еще с верхом — оттого он, надо полагать, и преобразился.Близкие и дальние прозвали Миколюкаса Дзидорюсом, по имени святого — покровителя землепашцев, братьев по ремеслу. Пожалуй, они от души посмеялись бы, заикнись кто-нибудь о том, что носитель этого прозвища и впрямь святой. Куда ему в святые, этакому сквернослову, злыдню, закоренелому, бесчувственному старому холостяку! В миру было известно о ремесле Миколаса, знали и про его оранье, про ругательства, которыми он оглашал поля и прореженный нынче лес. Правда, знали и про то, что самыми крепкими словечками в потоке его «ругательств» были «падаль» и «волчья сыть». Но что значила «лютость», с которой это говорилось!
Совсем закис старый бобыль, так и не избавила его судьба от одиночества. Жизнь как бы перекатилась через него, так и не задев.