В воскресенье Миколюкас сопровождал Гейше и Северию через все местечко в костел, затем назад — на постоялый двор, и ничего при этом не видел, ничего не слышал. Он выполнял свое обещание — еще раз, самый последний, поиграть на ее свадьбе и никому не признался, чего ему это стоит. Он играл для Северии, для той, которой играл в низине, для той, которая так дорого заплатила ему за музыку, один-единственный раз в жизни приласкала, приголубила; для той единственной, которую он любил всю свою жизнь, продолжает любить и никогда-никогда не разлюбит.
Возвратились домой. Северия, отныне уже сноха, повязала Миколюкасу на шею самую красивую пестротканую ленту-шарфик, зеленую-презеленую, всю в желтых и алых цветах — аужбикайский луг, да и только. Это за музыку.
Не снимая шарфика с шеи ни на минуту, хотя дело было летом, Миколюкас укрылся в сенях, за ступой, чтобы не путаться под ногами у танцоров и гостей, а сам все играл-наигрывал свою мелодию: «Коль охота мне работать — я тружусь, ну, а нет — я бью баклуши и ленюсь». Люди сменяли друг друга, плясали, ели, отдыхали, курили трубки, затевали игры во дворе, и только он один продолжал сидеть на месте и все играл, играл, не зная устали. Приглашали его к столу — не шел, играл. Будто хотел наиграться на скрипке на всю жизнь. Он играл не для гостей — играл для нее. Играл до глубокой ночи. И вдруг гости услышали жалобный звук — тррень, и все поняли, что скрипач перетер струны, что лопнули струны Миколюкасовой скрипочки.
Гости гурьбой ввалились в сени, но Миколюкаса на прежнем месте уже не было.
ДЗИДОРЮС-ПАХАРЬ[7]
Исход лета, утро. Все окрест деревни Аужбикай погружено в сон, а те, кто уже встал, еще не вышли в поле. Правда, и полевых работ уже поубавилось. Осталась одна картошка. Поздние яровые намеренно оставлены в поле, хотя вряд ли они дозреют на нежарком солнце. Всходы стоят понуро, не испытывая больше желания расти и колоситься, как летом. Стоят и, похоже, ждут не дождутся конца, когда их рано или поздно уберут с этой нивы, от которой ничего путного и ждать не следует. Пусть даже снимут вне себя от ярости, приговаривая с издевкой:
— Эх вы, недоспелки несчастные! Только даром землю занимаете — разве что на корм скоту годитесь. В овине, что ли, вас подержать, пока дозреете?..
Как будто зеленеющие после положенного срока высокие ростки были виноваты в том, что у хозяина руки до них не дошли, что он не использовал в полной мере все девяносто необходимых для вызревания дней. Разве теперь овин поможет! Что не вызрело в чреве матери-природы, того в овине или в другом месте искусственно не восполнишь, ненатуральным теплом солнышко не заменишь.
Запоздалые яровые страдают от засилья сорняков. И за что их обзывают сорной травой, коль скоро они ничуть не хуже прочих трав? А зачастую и полезнее, только человек еще не способен извлекать из них пользу и по обыкновению клянет не себя, а лишь то, что ему не под силу. Скажем, нет нынче большего позорища в садах и огородах, чем крапива: куда ни глянь, под любым забором ее заросли увидишь. Зато кое-где из нее пряжу прядут. Мы в обиде на сорняк — уж слишком буйно он разрастается. Ну не глупо ли? Разве тучность — порок? Это всего лишь пример того, какой следует вести образ жизни, если хочешь выжить. Оттого сорняки и осенью зеленеют. Разве из-за нерадивости? Дудки! Предоставленные сами себе, избавленные от «опеки» бестолкового или просто нерасторопного человека, иначе говоря, не встречая помех, они давным-давно дали жизнь двум поколениям и вот-вот родят третье. Тут совсем другое! Они нимало не печалятся оттого, что не успеют в срок: они свое отработали вдвойне, будущее своего вида обеспечили с лихвой, вымирание им не грозит. Ну, а что уродилось сверх положенного — могут ведь и птахи небесные склевать.
Но вот беда — птиц становится все меньше. Им бы, плутовкам, о том думать, как вывести в наших краях потомство. И нет того, чтобы затем со своими детенышами здесь же, в родных местах, потрудиться: жирку нагуляют, а нам и перышка не оставят. Зубы потом своими сладкопевными речами заговаривают. Напоются, начирикаются, а человек и рад-радешенек. Зато позднее торопятся отправить в чужедальние страны свой выводок, совсем как наша шляхта, что выпихивает своих дочек «na przetarcie się»[8]
. или сынков — получить надлежащую «адукацию»[9]. Вернутся они, эти птахи, эти дворянчики, такими же себялюбцами, эгоистами, как и пернатые, чтобы снова детишек вывести, литовского хлебушка до отвала наесться, а уж перышками одарят других.