Винцас рос здоровым, спокойным ребенком, а значит, был не привередлив и не назойлив; он любил ластиться к кумовьям, забираться к ним на колени, обнимать за шею. Стариков такая ласковость мальчонки умиляла, и они в ответ гладили его по головке, спинке и даже по задику.
Все это стало причиной прямо-таки собачьей ревности и страха родственников, опасавшихся, как бы ребенок не стал им поперек дороги. За каждую ласку, доставшуюся от крестных родителей, Венце стал получать от родственников жестокие тумаки, которыми его порой даже сбивали с ног, или же его так сильно щипали сзади за шею, что он кричал, будто его режут.
Супруги гневались, бранились, грозили драчунам карой небесной, но ничего не помогало: Венце забили кулаками и ногами чуть не до полусмерти, он был похож на затравленного зверька, ни на шаг не отходил от крестной матери и окончательно утратил детскую способность радоваться — совсем как нелюбимый щенок, который, получив хлебную корку, норовит быстрее проглотить ее и забиться под лавку.
В нескольких километрах от них жила сестра покойной Канявене, вышедшая замуж за состоятельного человека. Все ее звали Спаустине[20]
вместо Фаустине; отличалась она таким же, как и сестра, кротким, миролюбивым нравом. Как-то в воскресенье встретила она куму Ваурувене, которая горько заплакала — не намеренно, а просто потому, что некому больше было поведать о своей беде, и посетовала:— Уж такой мальчишечка-сиротка тихий — чисто ангелочек; а безответный, а ласковый: бывало, и погладит, и поцелует нас обоих, прямо как родной сынок. В радость он нам, что и говорить! А эти злыдни, что у нас живут, хотят его до смерти забить. Уж и не знаем, что делать-то. Его покойные родители, ей-богу, слезами обливаются, глядя с небес на все это…
И она снова разразилась таким жалобным плачем, будто оплакивала своих собственных умерших детей. Тетушка Спаустине тоже отличалась мягким сердцем, поэтому она только и смогла произнести:
— Ах, боже мой, боже мой… Вот ироды! — И губы у нее задрожали.
— Да как они могли позабыть катехизис, ведь господь карает тех, кто обижает вдовых и сирых, — добавила она сердито, будто забывчивостью страдала сама Ваурувене.
— Мы уж и не чаем, что бог благословит этих людей и наш дом, когда они станут заправлять в нем. Но что же теперь-то делать?
— А ты привези Венце ко мне. Разве ж я чужая ему? Еда для него у нас, слава богу, найдется. Ребятишки у меня не злые, сиротку, вот тебе мое слово, пальцем не тронут, коли я им сделаю внушение. Венце не такой уж несмышленыш. Пройдет еще столько же времени, сколько ему сейчас, глядишь — и помощник в хозяйстве. Пусть растет на здоровье вместе с моими. Ну, а что до содержания в будущем — платить ему не станем, ведь и сами-то концы с концами еле сводим.
— Да бог с тобой, сестрица! О каком жалованье речь! Мы и сами будем вам приплачивать, чтобы только он научился бога почитать, да чтобы школа глаза ему открыла. А деньги для него найдутся. После смерти его родителей мы сдали его хозяйство в аренду одному доброму человеку, их бывшему половинщику, но он согласился только на двадцать лет, иначе не брал. А в банке открыли на имя Винцаса текущий счет и для начала положили на него все, что выручили за наследство покойных. Мы и дальше будем откладывать ежегодно деньги за аренду. Пусть набегают проценты, пока отцовская усадьба не перейдет в его руки. Он и без вашего жалованья не пропадет, пусть только расплатится своим усердием за вашу доброту, за годы, прожитые без работы, за хлеб, за кров да за ученье…
Придя к соглашению, женщины успокоились, и уже на следующий день Винцялис очутился вдали от кумовьев, от своих добрых и дорогих крестных родителей, от родных мест, в семье третьих по счету родителей, где он стал шестым ребенком в ораве тетиных ребятишек. Здесь Винцас сразу же позабыл про своих кумовьев точно так же, как, живя у них, забыл настоящих родителей, и рос без страха, свободно, подобно иному барчуку.