— На схватке начина-а-аем тужиться… Ну, давай! — и так надавила на ногу Улрике, что чуть не разорвала пополам. Эбергард попятился к дверям. Улрике кричала так, словно внутри нее что-то рвалось и лопалось. — Всё! — акушерка цапнула Улрике за руку. — Поднимайся рожать, — подталкивала к ржавому, облупленному приспособлению из досок, колесиков и шестеренок, застеленному салфеткой, — когда успели застелить? — на ногах Улрике уже оказались серые бахилы, ее тяжело вели, тащили, словно шар, как по горячему песку, зажмуренно от боли, вернулась врач: уже начали? — Эбергард выбрался в коридор; тужься, тужься! кричали — умница! Тужься, еще давай!!! Улрике начала кричать взрывами, так, словно ее отгрызали кусками — ногу! руку, — кричала голосом какого-то животного, врач выглянула: не хотите зайти и поддержать голову? — у Эбергарда на глазах проступили слезы — почему? Девочка не может умереть, Улрике не может умереть. Он прошел по коридору дотуда, где над батареей светило окно, где собирались все крики из боксов и перемешивались между собой, только чей-то стон оставался отдельным: «Я не могу! Я не могу-у-у!» — в коридор выступила врач в маске:
— А где папа? Пусть идет смотрит на свою девочку.
Он пошел — не спеши, — и все на него смотрели; девочка — красная, с морщинистыми лапками — лежала на свету лампы и смотрела на Эбергарда, голова, поросшая, как кокосовый орех, фигурная верхняя губа, светлые синеватые глаза, опухшие веки. Гордый вид. Торчат редкие ресницы. Маленькая Улрике.
Обессиленная, окровавленная Улрике смотрела на девочку и вдруг окликнула его:
— Папа! — точно так же, как звала его Сигилд.
Акушерка ловко измерила пеленкой, взвесила, завернула и отдала девочку Эбергарду. Его отвели в детскую, где уже лежали на боках два малыша в прозрачных корытах, он смотрел на девочку, свою вторую дочку. Она раскрывала рот, показывала широкий язык, приподнимала веки и сонно всматривалась: кто ты? А Эбергард держал эту нежную, ощутимую, несомненную тяжесть — щенка, гусеницу, — слепой кусочек ворочался, искал удобств и жил у него на руках: а ведь это я втравил ее в это дело, понял он, в жизнь. Подошла акушерка:
— Красавица. Значит, твой папа очень любит маму, раз ты получилась.
Но все деньги остались в костюме в «узелочной», я потом.
Вышел, позвонил маме, купил красное яблоко, Павел Валентинович кивал «поздравляю», «поздравляю», «дай-то Бог!». Эбергард увидел: на балконе дома через дорогу, в теплом сумраке старушка стоит и курит, глядя на весенние ветки; он подумал: жизнь, живи этим, тем, что оттает земля, — и немного постоял, легким, но скоро всё вспомнил, послал адвокату «еду!»; год не видел бывшую жену — вот и свидимся, про Эрну боялся думать; в Европе и здесь аномальное тепло, прыскал дождик на снег, по автомобильному стеклу ртутно сползали капли, обещали еще холода, но неуверенно, ни разу в эту зиму на коньках, и в прошлую; хотелось купить газету, но это минус тридцать секунд, он разыскивал взглядом красивые лица (если находил, то рассматривал не только лица) студенток, розовощеким, голоногим потоком хлещущих по тротуарам в сторону университета; паспорт — потрогал карман: есть; постояли у светофора и повернули — к суду. Эбергард сидел неподвижно, но понимал, что у него трясутся руки, молчал, но понимал, что у него дрожит голос, — иди; ворвался в суд, в коридоре второго этажа разминулся с незнакомой женщиной в белом свитере, оказавшейся Сигилд; специалисты опеки, почему-то сидевшие в коридоре, перекрасили волосы, его сцапала за руку адвокатша (красивая, неправдиво красивая, признавал он) и затолкала — сюда! — в пустующий зал заседаний, он занял судейский стол, смотрел в зарешеченное окно, стараясь не задеть коленом «тревожную» кнопку.