— В конвой, в Царское Село. Посылать казака на конюшню графа Коковцева. Надоел ты нам здесь со своими скандалами в гостиницах. Твое приключение, кстати, совпало с буйством Пуришкевича в Государственной думе.
— Кто такой?
— Член Думы. Везде кричит и руки по швам. Когда сынок барона Мейендорфа (из свиты его величества) вызывал Пуришкевича на дуэль, тот ему, знаешь, что ответил? — Бурсак облокотился на стол и приблизил свой острый нос к кувшину с водой.— «Вы только дворянин, а я еще и Пуришкевич».
— Да кто он, мать его, такой?
— Черносотенец.
— А-а, это что кричат «Россия для русских!»? А я казак. Щирый в службе и завзятый в гульне.
— Я в него не верю.
— Пускай. Кто-то должен кричать за Россию.
— Зачем? — Бурсак недоуменно посмотрел на Толстопята. — Россия еще тысячу лет простоит и без помощи Пуришкевича.
— А вот и оно! — Им принесли шампанского.— Вы, господин Бурсак, только дворянин, а я еще и Толстопят. Держим бокал левой рукою, а правою крестимся. Слава богу, шо терпит наши грехи. В службе всем вставим толку, а дойдет до гульни, так и тут поперед всех. Милости просю, Дементий Павлович. Ага, оце наша горилка! Нехай будут живы та здоровы все девки та молодцы чернобровы. Костогрыз мастер брехать к чарке. Целый день гоняю казаков, так хоть раз зубы почистить. Нам, Дёма, не до Пуришкевича. «Слушаю, господин полковник, постараюсь, господин полковник!»
— Научишься пить, станешь Александром Третьим.
— Царство ему небесное, великий был человек. Подковы гнул, монету сворачивал, как листик. Слышу недавно: «Правильно сделали, что убили Александра Второго. Убили за другое, а вышло хорошо».— «Почему же хорошо?» — «Либерал, батюшка, был. Либерал. И поделом ему. И венчанный внук его тоже либерал. И его убьют». Не понимаю, Дёма, я человек военный.
Бурсак не удостоил Толстопята разъяснением.
— Они на жандармов денежки тратят, а первая революция обошлась России в три миллиарда рублей. Это контрибуция, какой не приходилось еще выплачивать никогда ни одной побежденной стране.
— Ничего,— сказал опять Толстопят бездумно. — Кавуны на Кубани продадим и покроем. Я был маленький, продал арбуз, купил открытку и послал государю поздравление к шестому мая, с днем рождения. Так меня вызывали к наказному атаману, вручили царский подарок. Сейчас меня разве этим обрадуешь? Того и жди Бабыч мне врежет: «Ты чего, бисова душа, есаульских дочек крадешь?»
— Он стро-огий.
— Казакам нравится это. «Свой батько — и все свое будет!» Пятьдесят лет не ставили нам в атаманы кубанского казака. Русь хитрая. Лука Костогрыз каждый день к дворцу ходил: «Нема ще? Скорей бы, хлеб-соль засохнет. Чертячии москали, курносые, разучили нас танцевать гопака».
— Я буду рад, если Калерия пожалуется.
— Да она уже любит меня, братец. Не спит сейчас. И грешна в мыслях. Они грешнее нас! Грешнее!
— Есть одна подробность,— тише сказал Бурсак.— У отца ее двадцать ли, сколько там, лет назад была связь с красивой дамой, и Калерия от нее.
Толстопят вытряхнул из пачки «Наполеона» папиросу и размял ее.
— Брехня.
— Шкуропатский решил забрать во что бы то ни стало дочку к себе. Но как? Только подбросить к дверям. Договорились, так и сделали. Рано утром на приступочку крыльца положили сверток. И записочка: «Благодетельница, примите, вскормите как свое дитя». Жена, конечно, не подозревала. Но однажды она набила Калерию, и Шкуропатский, забывшись, заорал: «Как ты смеешь! Это моя дочь».
— Брехня! У, какая брехня! Ведь это то же самое, что и про твою тетушку: будто из-за нее Толстопят застрелился! Шкуропатский святой человек, трубач, все зубы себе продул на музыкантской службе. То перепутали с генералом Вишневецким. И что мне до этого? Ей скоро замуж. Терешка обвезет вокруг церкви, и она — мадам. Пью за тебя, моя дорогая! — сказал он, имея в виду Калерию.— За твои атласные ручки. Я тебе письмо пришлю. Как я люблю вас, как сильно, как глубоко,— вы и не предполагаете.
— Перестань нести чушь.
— Вас удивляет, что я вам пишу? Я уезжаю в лагеря под Уманскую. Я должен еще раз увидеть вас, должен вам сказать, что вы мое солнце, моя радость, весна. Обещайте мне!
— Ты ее принимаешь за дурочку?
— Она «Ниву» читает. Моя шалунья... Женюсь и заживем тихо в Екатеринодаре.
— Какой ты безобразный, Пьер.
— Да я хороший,— протянул к Бурсаку руку Толстопят.— Я давно поломал о твою чистоту все свои косточки. Ты поменьше осуждай меня.
Бурсак воспитывал его всегда. Сам бы он ни за что не осмелился домогаться ласки у барышни в ту минуту, когда надо просить прощения. Весь род Толстопятов такой: упрямый, самоуверенный, хищный. И не то было в роду Бурсаков: там пробивались сквозь колючки неугасающим терпением.
— Скажи по совести, стоишь ли ты ее?
— Моя мать всю жизнь доила корову и об этом не думала. Казак не без доли. Скрипочка уже слышна. И быки наши еще стоят. Сейчас поедем на Терешкиных быках по шляху и запоем. Запоем?