Коцмолухович сам не хотел, чтоб она жила в столице. Обычно они встречались с эротическими целями раз в месяц, тогда, когда она и т. д., т. е. когда у нее был четырехдневный отпуск в театре. И вот каковы были эти гнусные, беззаботные, диавольски-навыворотные забавы квартирмейстера: поедание, то бишь копрофагия, битье конской плетью по голизне — то бишь флагелляция, невероятно упоительное предание себя во власть женщине (причем именно невинной девочке), что усиливало ее очарование до головокружительных высот, — аутопростернация. Рык яростной бестии в лиловых коготках осексуаленной жестокости, прозрачной, будто крохотная мушка. Это было сумасшествие — все равно что пить из стакана кипящую лаву мелкими, малюсенькими глоточками. Таково было единственное утоление и разрядка для той страшной пружины в руке Бога, какой был проклятый Коцмолух. Этим он удерживал в себе дикую, «istinno russkuju biezzabotnost’», которой надивиться не могли военные представители давно уже не существующих режимов и народов. Увы, филиал театра Квинтофрона был бы невозможен в столице, где все же больше чувствовалось давление коммунистической (в зародыше) туманности. [Любопытно, что коммунисты всего мира боролись с этой туманной «jaczejkoj» (паутинкой, полной яичек). Однако что-то там пухло, а иногда даже болело, хоть и слабо.] Может, оно и лучше было, с личной точки зрения (дабы «семенные силы употреблялись на лучшие цели», как говорит де Мангро в «Нетоте» Мицинского; «редко, но метко» — таков был принцип квартирмейстера — «серые клетки не восстанавливаются»), но там, в столице, общий дефицит индивидуальных выходок был явно меньше. Больше жизненной фантастики как таковой проникало в саму Пресвятую Политику. А об этом театре и так слишком много болтали в кругу полковника Нехида, бородатого мстителя за вечно алчущих представителей низов. А впрочем, если бы ОНА все время была с НИМ, то ж, сударь, жизнь бы превратилась в бесконечный кошмар, страдала бы жена — Ида, и дочурка — Илеанка. А он их всех трех любил, и все три нужны ему были в качестве подпорок для его ужасной фабрики сил, для борьбы, а точнее — единоборства с неведомой собственной судьбой и олицетворенным в ней предназначением всей страны. «Все три знакомы мне, как старые, ах, суки, или как ты, ma belle
[156]Сузуки», — красивым баритоном пел квартирмейстер в минуты радости. Четвертой была — идеальная и неведомая: или, как он иначе называл ее — княгиня Турн унд Таксис. «Gef"ahrlich ist zu trennen die Theorie und Praxis, doch schwer ist auch zu finden Prinzessin von Thurn und auch zu Taxis» [157], — пел он в штабной компании Буксенгейна и ржал от неудержимого веселья. Несмотря ни на что, всем казалось ясным, что только он должен наконец хоть что-то знать, а иначе-то как, сударь, того-с, что бишь я хотел сказать, — и дальше ничего, только выпученные глаза, какие бывают у людей, пьющих горячий чай на станции, когда поезд вот-вот должен тронуться. И это, именно это, было неправдой. Но если бы все вдруг узнали, как обстоит дело, вся страна за секунду превратилась бы в лужу жидкой гнили, как мистер Вальдемар из новеллы Эдгара По.