Читаем Ненасытимость полностью

— Станцуем, что ли, Зипулька? — молвила княгиня голосом таким же сосуще-накачивающим, как помпа трансокеанического парохода. Не выдержала старуха, когда малайские музыканты (вернейшие последователи Мурти Бинга) врезали жуткий «wooden-stomach» [168]. Зипек тоже не стерпел. Он танцевал, скрежеща зубьями, и, несмотря ни на что, вожделел именно к ней, к этой фефеле, точнее — жаждал воплощенного в ней первоклассного полового яда, оболванивающего наркотика, в который эта бестия эротизма обращала всякую, даже самую невинную ласку. Знал бы он, что делается в том же здании, в специальном кабинете в глубине... где ОНА с квартирмейстером... (Поистине, Коцмолухович был «мейстером» той квартиры, мастером гнуснейшего разврата — лишь это придавало измерение истинного величия второй, исторической части его жизни. Особое «меню», потом — ялапа... она... яйца обезьяны джоко с макаронами из яйцеводов капибары, посыпанные тертыми копролитами марабу, специально выкормленных туркестанским миндалем. Кто за это платил? ОНА САМА — из своего жалованья у Квинтофрона. В этом был верх унижения. А что такое даже самые непотребные затеи плоти без дьявольской примеси тех специфических состояний духа, возбудить которые умеют лишь определенные лица? Любая курва способна на всякие дикие штучки, но это все не то.) Ах, знал бы Зипек, может, он бы действительно пошел туда и раскроил бутылкой бургундского беззаботную башку своего высшего идола, а потом уничтожил бы и ее, и себя в таком гиперизнасиловании, какого прежде не знала земля. [«А разве не жаль, что такие вещи, по крайней мере на ранних стадиях развития индивидов, не случаются чаще? Разве «тонус» общественного организма не был бы выше? Может быть — в е з д е,  г д е  у г о д н о, только не у нас. А почему? Да потому что мы — раса компромиссаров. Во всем. И может быть, китайцы пройдут по нам так, как некогда прокатились по другим народам орды Хубилая (?) или Чингисхана, а мы распрямимся (но не от силы, а от заурядности) и вновь вернемся к нашей тошнотворной, добренькой, лживой демократии», — так говаривал бессмертный Стурфан Абноль, один из ядовитейших скотов нашего времени. То, что при таком напряжении общей ненависти он был еще жив, — одно из чудес той незабываемой эпохи, однако мало кто должным образом это чудо ценил. Зато потом, после его смерти, уже в так наз. «золотой период» польской словесности, много позже китайской дрессуры, об этом писали целые тома — настоящие табуны гнилостных паразитов и гиен от литературы питались его духовной падалью до полного пресыщения.] О, если б можно было увидеть все это синхронно в каком-нибудь телекино: тут устроенные Вождем ночные учения обезумевших от вождеобожания конных артиллеристов; там заседание совета троих (трехфантомщина, которая дала бы фору любому призраку на спиритическом сеансе); тут невнятные закулисные шашни финансовых тузов Запада с Яцеком Боредером; там большой Икс дифференциального уравнения с производными всех порядков, предающийся самому бешеному, свинскому прусско-французскому разврату с одной из чистейших женщин страны, которая временами уже считала себя некою новой Жанной д’Арк, так вскружило ей крохотный бабий мозжечок постоянное преклонение, причем в теснейшем кругу самых верных так называемых «другов» квартирмейстера. Эта клика внушила ей, что она жертвует собой ради блага «отчизны», и не было иного выхода — кроме как предать свое тело на заклание чудовищному крылатому быку, само приближение которого наполняло ее бездонным ужасом. Но  т а к  бояться — тоже было своего рода счастьем. Тут все было наоборот, совершенно иначе, чем везде — там, в училищах, министериях, профсоветах и тому подобных нудных конторах. Это же он перед ней валялся — о, наслаждение!.. В период колебаний квартирмейстер безумствовал, и порой восемнадцать адъютантов не могли его силой удержать в черном кабинете — в ход без конца шли ведра воды со льдом, которую таскали потрясенные ординарцы. (Вот бы когда его выпустить — уж он бы дров наломал!) «Вы что ж, мадмуазель, хотите, чтоб величайший мозг нынешнего мира сгнил в склянке у какого-нибудь коммунизированного психиатра?» — (говорил полковник Кузьма Хусьтанский). — «Вы, мадмуазель, желаете, чтоб на вашей совести была судьба не только этого гения, но и всей страны, а может, и всего мира?» — (говорил сам Роберт Охлюй-Нехид в моменты просветления — а может, у него были совершенно иные мысли — черт его знает...). — «Если его не станет, Персюша, — (говорила тетка Фронгожевская, известная своим непревзойденным умением хранить чужие тайны), — то к чему приведет неосознанный натиск темных энергий? Ты одна можешь распутать это мучительное сплетение взбыченных сил и дать ему единство во множестве непосредственно — только в твоих гибких объятиях может беспечно расслабиться эта адская пружина — ты одна можешь смазать ее и уменьшить боль души, спекшейся от жара неудовлетворенности. Ты одна можешь его выпотрошить своими прелестными ноготками». Все привело к тому, что эта девочка, по сути своей чистая, как лилея, вот уже несколько месяцев вытворяла вещи неизмеримо ужасные, причем все с большим удовольствием. И именно теперь, здесь, в этом здании, за несколько этажей и коридоров отсюда, рождалась эта действительность разнузданнейшего сна. Их ОБОИХ овеивала та же (только слегка приглушенная) музыка распада, что и бедного Зипульку, и клубок воплощений Великой Свиньи. Они и сами были одним из этих воплощений — возможно, первейшим. Только пропорция «второстепенных продуктов» (битв, военных реформ, общественных инициатив, героических «выступлений», политических «трюков») (ибо что еще это значит для женщин?) была иной. Все, кроме глупости и трусости, можно оправдать масштабом.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже