Так все и шло довольно долго. Адский калейдоскоп противоречивых чувств — ведь Зипек действительно любил и Перси, и княгиню, — возносил его душу на все более высокие уровни познания самого себя и непостижимой сути жизни, и с каждой вновь покоренной высоты нижние ярусы, еще недавно последние, предельные, казались детским бредом, не достойным девятнадцатилетнего офицерика. Ему было бы очень трудно сказать, в чем состояло превосходство над предыдущими этих, все новых и новых, «озарений», «Einsicht»’ов
[176], столь мало похожих на бессмертные гуссерлевские, «интуитивных» догадок, ничем не напоминающих блеф Анри Бергсона. Он скорее чувственно досверливался до непостижимости самого факта существования, чем понятийно осваивал актуальную действительность, которая оставалась текучей, кипучей, вибрирующей, неуловимой. Тогда-то Генезип и пришел к выводу, что единственная ясная, точная (и позитивная) вещь на свете — это страдание; все прочее было «вогнутым» — боль была «выпуклой». Следует добавить, что Зипек не читал Шопенгауэра. Нет ничего банальней, чем пессимистическое мировоззрение — разумеется, в зависимости от того, насколько метафизически глубок этот пессимизм. Тогда-то и возникла у него теория «pessimum» [177]в противовес понятию «optimum» [178]. «Мой оптимум — и есть мой „пессимум“», —- неискренне утверждал он. Надо же было как-то претворять страдания в позитивные ценности, потому как сами по себе страдания уже становились зловеще-нудными. Порой Зипек подумывал о самоубийстве, но — жил дальше — просто из любопытства, что же дальше будет, что еще предуготовил ему Господь, чьи замыслы земных пыток неисчерпаемы (известно же, что ад — это всего лишь вечная скука). («Il a de la combine ce bougre-l`a» [179], — говаривал безбожный Лебак.) Кроме того, невозможно было отказаться даже от столь паскудной жизни, хоть чуть-чуть не вкусив перед смертью адъютантства у Вождя. Несчастный знал, что теперь, если б даже Перси уступила его вожделениям, по сути, ничего бы не изменилось. Это была любовь, невозможная сама по себе, а Перси была олицетворением непостижимости. Но при мысли, что именно с этой девчушкой, достойной самой неистовой юношеской идеализации, он мог бы позволить себе то же, что с той старой перечницей, молодой «пегеквак» морально разлагался в диссоциированную от жара газовую туманность. Однако его крепко держали удилами и тормозами, выпекая из него неслыханно вкусный пирожок. Вследствие сбоя нормальной (относительно) временной последовательности: любви к девчонке и романа с опытной дамой, — чувства исказились и не соответствовали объектам, что позднее неизбежно привело к плачевному результату. Княгиня деградировала до роли какого-то, ну, скажем... ведра, причудливо соединенного с дрессируемой обезьяной. В расчетах несчастного юнца она фигурировала единственно как отвлекающая сила на отрезке житейского фронта, проходящем по улице Риторика. Бедняжка об этом не знала — просто Зипек становился для нее все более психически таинственным и непонятным. Странное дело: она была так уверена в себе, что не подозревала его ни в чем, — он был зверски страстен и все более утончен в своих требованиях. Наслаждением для нее было уже не столько собственное удовольствие, сколько удовлетворение сатанинских причуд молодого «паши», утопавшего во все более убийственной изощренности.А как происходило с а м о е г л а в н о е — как функционировал перегонный куб, пропускающий психофизический корм из этого бычка в серую, темную, помраченную душонку Перси, и в чем была тут соль, — трудно сказать. Он, закованный в мундир, как в панцирь, и она — непристойнейшим образом разнеженная, раззявленная, раскурдюченная, с этим ее особым очарованием, имитировать которое не умел никто. Он видел (к примеру) ее левую грудь с земляничной (fraise vomie
[180]) пипочкой (так наз. «соском» — фуй, как некрасиво), кусочек правого бедра с легонькими голубыми (bleu-gendarme [181]) прожилками и розовые (laque de garance rose de Blocxs [182]) пальчики левой поджатой ноги (на ней были сандалеты цвета корицы с молоком, по образцу той дамы из романа Струга). Он сидел на низеньком пуфе цвета orange Witkacy [183](это был ее метод — сажать пониже — почему? — неизвестно, работала адская интуиция этой девочки), надутый и согнутый в три погибели, превращенный в какую-то до синевы взбитую массу полового страдания. При этом он любил ее идеально — буквально как безумный: бывали минуты, когда он готов был ради нее предать самого Коцмолуховича, если б она того пожелала. Но у нее были скромные требованьица: маленько «потерза