Ералла, с расторопной услужливостью сунул в руки Кенки крошечный карандашный огрызок, присел возле своего сверстника на корточки и стал следить за неторопливым движением Кенкиной руки.
Не так, правда, скоро, как грозился, и не совсем складно, как полагалось бы писать настоящему писарю, но заявление для Конотопа Кенка все же состряпал. Потом, когда Кенка торжественно, с выражением прочитал это заявление вслух, старик взял у него листок, близоруко присмотрелся к косым строчкам детского Кенкиного почерка, точно проверяя, так ли все тут было написано, как читал Кенка, а затем сунул листок под себя и сказал недоуменно глазевшим на него ребятишкам:
— На всяком прошении, чтобы толк был, маленько посидеть полагается. Примета такая.
С минуту все помолчали. Затем Конотоп, добыв из-под себя листок со своим заявлением, протянул его Кенке.
— Держи, орел… Передай в личные руки вашему председателю. А как там решат у вас, дайте знать. Да шибко-то не мешкайте.
— У-у, дедунюшка, мы с Ераллой в бригаду пулей слетаем. Как иноходцы! — сказал сияющий Кенка, торжествующе поглядывая на Ераллу.
— Ну, спаси вас Христос, орлята. Уговорили ведь меня, старика. Подду подам весть старухе. Не знаю, то ли казнить она будет меня за вашу артель, то ли миловать. Ей ведь как взглянется. Она у меня такая — маленько с норовом… — сказал Конотоп, тяжело поднимаясь с крылечка.
— А ты, дедуня, и тем весть дай, которые с тобой от кулачья убежали. Мы с Ераллой заявление в нашу артель любому в кой миг напишем. Это нам с руки потому что, — предложил Кенка.
— Наша по казахский язык пошел, его — по русский язык, — не утерпев, вставил-таки свое слово и Ералла.
— Потолкуешь с вашими беглецами, дедуня? — не отставал Кенка от Конотопа.
— Выходит, придется потолковать. Выходит, придется… — подумав, сказал старик и побрел, так и не дождавшись продавца, к дому.
А к вечеру, воротясь на рысях с хутора в полевой стан, ребята вручили Роману в присутствии Фешки сразу три написанных Кенкиной рукой заявления о приеме в колхоз. Одно — от дедушки Конотопа. Второе — от середняка Кирилла Прахова. Третье — от Ивана Осипова.
— Вот это я понимаю — агитаторы! — сказал Роман, кивая на ребят Фешке. — За такие дела хоть завтра же их в комсомол из кандидатов принимай, а?!
— Сильны! — подтвердила, не спуская сияющих глаз с ребятишек, Фешка.
27
Ночь.
Подслеповатый Анисим все время увертывает фитиль лампы. Но Словно какая-то неведомая сила тотчас же» вытягивает фитиль из коронки, и багровый язык огня опять начинает лихорадочно полыхать под десятилинейным стеклом, озаряя прокуренный сумрак горницы.
Как всегда, Епифан Окатов сидит в переднем углу, неподвижный, сгорбившийся, с потемневшим лицом.
Силантий Пикулин подпирает косяк плечом и лениво, меланхолично оплевывает подсолнечной кожурой редкую козлиную бороденку.
Иннокентий стоит посреди комнаты. Френч на нем нараспашку. Слегка покачиваясь на носках, он вполоборота поворачивается к отцу и говорит приторно-ласковым голосом:
— Понимать это дело надо, дорогой мой папаша!
— Боже мой! Боже мой! — восклицает, скорбно вздыхая, Епифан Окатов. Затем, помедлив, он поднимает глаза на сына и злобно бросает — Сначала ты, сынок, надел на мену суму, теперь до петли доводишь. Долго ты будешь меня казнить? Какую новую завтра для меня уготовишь Голгофу?!
— Не понимаю, — цедит сквозь зубы Иннокентий. — Диву даюсь, как это тебя не одурачивали петербургские прасолы. Удивляюсь, папаша!
— Нет, извиняй, сынок, меня ишо, слава богу, никто не дурачил. Все в свое время было наоборот. Я кой-кого в городе Петербурге дурачил. Все было наоборот!
— Тогда воображаю, папаша, с какими же ты оболтусами дела имел. Воображаю! — говорит Иннокентий все с тем же недобрым смешком и устало опускается софу, вытягивая длинные ноги.
Анисим не отходит от лампы. Ему все чудится, что кто-то приоткрывает ставню, льнет ухом к окну, и он с подозрительной настороженностью поводит маленькой головой, чутко прислушивается к чему-то, не переставая в то же время ревниво поглядывать воспаленными глазами на фитиль жарко пылающей лампы.
Силантий Пикулин, стоя в притворе двери, старательно очищает рукой заплеванную подсолнечной кожурой бороду. Потом он снова подпирает косяк плечом и снова молча принимается щелкать подсолнухи. Он смотрит на всех присутствующих тупым, отчужденным взглядом человека, которому как будто бы нет никакого дела до всего того, что происходит здесь.
Тишина.
Иннокентий, развалившись на софе, вяло жует папиросу и ломает на мелкие части пустой спичечный коробок. Стараясь сохранить спокойствие, он говорит глухим, бесстрастным голосом: