— Все вы плохо понимаете создавшуюся обстановку. Вот не будь здесь меня, вас бы давно раздавили на мелкие части, как давлю я этот спичечный коробок! — И вдруг, вскочив на ноги, театрально заложив руку за борт наспех застегнутого на все пуговицы френча, он останавливается посреди комнаты и, уставившись на Силантия Пикулина, продолжает: — Нет, шалишь! Пусть сначала раздавят вас на моих глазах. А я не таковский. Меня голыми руками не скоро возьмешь. Я за здорово живешь им в руки не дамся… А все из-за вас, оболтусов, — черт связал меня с вами. Дурак на дураке. Трус на трусе. В Соловки, на остров Мадагаскар всех вас надо сослать прямым сообщением! И вы дождетесь такого прекрасного для вас момента — сошлют. Советская власть не дура. Ликвидирует вас как класс, и бабки с кону!.. Удивительное дело: им одно говоришь, а они поперек боронят! Ну-с, тогда пеняйте на себя! Я за всех вас тогда на данном этапе не ответчик!
Силантий Пикулин, отряхнувшись от подсолнечной кожуры, вдруг кидается от дверей к Иннокентию, начинает горячо бормотать полушепотом, клятвенно скрестив на груди волосатые руки:
— Мы ж тебя, Епифаныч, как атамана слухаемся. Как полководца в бою. Мы ж за тобой — слово скажи — и в огонь и в воду! Прикажи мне кого там надо руками передушить — передушу, не дрогну. Зря ты всех нас под одну гребенку стрижешь. Обидно мне, Епифаныч!
— Трусы вы все. Трусы, — цедит сквозь зубы и брезгливо морщится Иннокентий.
— Богом клянусь — в огонь и в воду за тебя пойду! — повторяет Силантий Пикулин, осеняя себя размашистым крестным знаменьем.
— А мне надоело, сынок, притворяться, — скрипит из угла подавленный голос Епифана Окатова. — Душевно, как на духу говорю: надоело. Не в мои годы в тиятры эти играть. Я обессилел и обездолел. Не по моим плечам тяжкое сие бремя…
— А я все надеялся, что ты хоть на старости лет поумнеешь, папаша. Нет, далеко, видать, тебе до Луки Лукича Боброва. Вот мужик — палач палачом! Этот меня бы советской власти, как родимый отец, не предал. А с вами выхода нет. С вами, слюнтяями, одна дорога — на Соловки! — говорит Иннокентий, тупо уставившись в крашенный охрой пол.
И опять мертвая, могильная тишина начинает томить всех присутствующих в этом доме.
Иннокентий тоже молчит. Он отлично знает, что люди эти, в том числе и его отец, у него в руках, что никто из них не посмеет ослушаться его воли. Но ему претит их трусость и нерешительность, и он презирает открыто всех их за это.
Все долго молчат, хотя все хорошо знают, зачем тайно собрались они по приказу Иннокентия в этом глухом, как могильный склеп, доме.
В смежной с горницей комнате бьют двенадцать раз старые, точно охрипшие от дряхлости часы.
— Добротные были когда-то часы, — словно размышляя сам с собой вслух, задумчиво говорит Епифан Окатов. — Полугодовой завод. Пятифунтовый маятник с позолотой. Я купил их на Ирбитской ярмарке у екатеринбургского купца в одна тысяча девятьсот тринадцатом году за сорок пять рублей ассигнациями.
— А ассигнации-то были фальшивые, папаша, — напоминает в тон родителю Иннокентий.
— Все может быть, сынок, — равнодушно соглашается Епифан Окатов.
Потом, после затяжной паузы, Иннокентий, будто очнувшись, подав знак пальцем Силантию, подзывает его к себе.
Силантий Пикулин, подтрусив к Иннокентию, садится с ним рядом на краешек софы. Они долго, отрывисто о чем-то перешептываются меж собой.
Наконец Иннокентий раздраженно вслух переспрашивает:
— Сколько?
— Десять червонцев посулил, не считая, конешно, кобылы. А кобыла справная — в теле.
— Не сулить, а в руки дать было надо.
— Отдам. За мной не пропадет. Коня завтра же получит. Червонцы — как дело сделает. Так договорились.
— Не подведет?
— Бог знает… Клятву перед киотом дал. Все-таки как-никак — пономарь, служитель культа!
28
Потратив впустую целый день на хуторе, Фешка так ничего толком и не добилась от остальных мужиков, отколовшихся от «Сотрудника революции», которых пыталась она уговорить подать заявление о приеме их в «Интернационал».
Фешка возвращалась под вечер на стан не солоно хлебавши, втайне дивясь и немного даже завидуя удивительным успехам Кенки и Ераллы, сагитировавших на хуторе трех новых членов артели.
Настроение у Фешки в этот вечер было не ахти и по другим причинам. На письмо ее, адресованное Азарову с Тургаевым, что-то подозрительно долго не было никакого ответа. Молчал почему-то и бригадир Ваня Чемасов, которому тоже написала про нелегкую свою жизнь на хуторе Фешка. «С глаз долой — из сердца вон! Забыли они все к чертям обо мне», — невесело- размышляла Фешка, возвращаясь вечером с хутора на полевой стан колхозной бригады.
Погруженная в горькие свои размышления, Фешка шла берегом озера. Тонкий, похожий на дутую золотую татарскую серьгу, месяц отражался в темной воде, и зыбкая, мерцающая дорога серебристо-голубого лунного света текла через озеро.