Страшными и печальными в своей обреченности выглядели заброшенные на дальнем степном отлете, погибающие без надзора табачные плантации. Как на беду, выдуривший в это лето высокосортный табак был примят, перепутан, изломан ветрами.
Ни души. Ни звука вокруг. Пусты и разрушены шалаши поденщиков. Опустела настежь распахнутая, со впалыми глазницами окон, изба сторожа. Тайком от Луки Лукича покинул ее на днях последний, до сего верный и преданный ему работник, стороживший несколько лет бобровские владения, Тарбаган. Он ушел, даже не потребовав расчета, и, по слухам, тоже, как все, определился в зерносовхоз.
И с тех пор как увел за собой Ванька Чемасов поденщиков, все пошло, покатилось в тартарары, рушилось прахом. Догнивали на корню табаки. Без помола стояла мельница. Осыпалась на корню озимая рожь… И страшила, бросала в озноб и оторопь Луку Лукича отныне чужая ему, враждебная степь. Но все же неотразимая сила безотчетно влекла его туда, где совсем недавно гулко и весело постукивала паровая, на два постава, мельница, где ходили, бывало, несчитанные его конские табуны и овечьи отары, где, казалось, вчера только умолкли оборванные на полуслове протяжные песни поденщиц и не остыли еще следы босых маленьких ног непокорной, навсегда потерянной Любки.
Покружив по опустевшим своим участкам и пашням, Лука Лукич треножил близ кургана коня, а сам, навзничь повалившись в траву, слушал дремотный звон чернобыльника и, прикрыв воспаленные от тоски, от бессонных ночей глаза, гадал: вернет ли ему судьба былое могущество, обретет-ли он когда-нибудь утраченный душевный покой, почет, прежнюю силу?
Но думалось худо. Гудела, как бубен, голова. Меркнул, мутился в очах белый свет. Не милы ему были в эту минуту ни родительский кров, ни рысак, ни любовница, ни овечья отара. Приподнявшись, он подолгу с презрительным равнодушием озирал гниющие табаки, одичавшие в запустении пастбища, луга, косогоры и пашни.
А в сумерках возвращался Лука Лукич домой. Затворившись в полутемной, неярко озаренной неугасимой лампадой комнате, пил он валерьянку, бром и водку, прислушивался, как бесновался закрытый в чулане дурак, и думал о том, как бы теперь поскорей да почище избавиться от весьма ненадежного человека, каким считал он Татарникова.
После убийства инженера Стрельникова страдал Лука Лукич бессонницей, подозревал в предательстве даже Софью и страшился разоблачений. Оттого-то и не смыкал он глаз, сторожко прислушивался ночами к каждому звуку и шороху: И, опасаясь, как бы не накрыли его врасплох, держал наготове заряженный «смит-вессон» и берег как зеницу ока припрятанную от властей со времен гражданской войны забытую в его доме колчаковским сотником офицерскую шашку.
Иногда, в минуту редкого теперь душевного расположения, Лука Лукич, оставаясь наедине с Софьей, с горечью говорил ей:
— Нет, пришел шабаш. Роковой час мой ударил. Чую, стерегут меня всюду, всюду рыщут за мной, всюду ищут…
— Да полно выдумывать, беркут ты мой! Зря тебе все это мнится… — ласково уговаривала его Софья.
— Э-э, не зря! Нет, не зря! — твердил Лука Лукич с каким-то злорадным упрямством. — Сама знаешь, мне перед господом на смертном одре моем есть в чем покаяться. Страшное это будет покаяние! Да-а, грешил я в жизни немало. Осьмнадцати лет от роду вышел я вслед за родителем на грешную эту дорогу и шел по ней напрямик, ничем не гнушался, ничего и никого не страшился. «Не щади, не жалей, мое чадо, людей, ибо в час роковой они тоже тебя не пощадят и не пожалеют!» — поучал меня с детства покойный родитель… Было время, и грешил я не в меру, и небесного судию гневил ежечасно, ан спал по ночам бездумно и крепко, брому не потреблял, душевных невзгод не ведал… А теперь вот, едва осилил одного предателя, и места себе ни в собственном доме, ни в степи не могу найти…
— Это пройдет. Не томись душой. Возьми себя в руки. Ты же — богатырь! Ты же — сила! — страстно нашептывала ему, горячо дыша в ухо, Софья. — А я за тобой и в огонь и в воду. Давай бросим все. Подадимся тайно в город Бухару. Там у меня тетка Анфиса живет. Модистка. А до персидской державы оттуда, говорят, рукой подать. Басмачей подкупим. Они и переправят нас в Персию!
— Не буровь, что не надо, дура! — грубо отталкивал ее прочь Лука Лукич, презрительно глядя дикими, округлившимися глазами на притихшую Софью. — Ишь ты, в Персию бежать собралась! Знаю я, как ты за мной и в огонь и в воду пойдешь, персиянка! Не я тебе нужен, старый дурак, золото тебе мое дрыхать по ночам не дает, наличные капиталы мои, червонцы! Ты меня еще до города Бухары трижды басмачам перепродашь. Только доверься твоему блуду, засни у тебя на руке — в родимом дому подушками задушишь!..
— Опомнись! Что ты, бог с тобой, говоришь. Креста на тебе нету! — шептала в смятении побледневшими губами Софья.