— Никого я не насильничал…— подавленно отозвался из кресла Увар. Он беспомощно скривил спекшиеся от обиды губы, судорожно погладил щетинившиеся на обнаженной голове волосы. Никогда никто так жестоко и незаслуженно не оскорблял его, не попрекал боевым прошлым, как этот человек, к которому прислушивался всегда Канахин с ревнивым вниманием и за
которым пошел бы очертя голову под любой смертоносный огонь, как, бывало, ходил за покойным комдивом…
— Не криви душой, Увар. Не криви,— переходя уже на более спокойный, ровный тон, продолжал Азаров.— Кого ты обманываешь? Меня? Партию?
«И чего это только он вспылил? Стоило из-за какой-то поганой бандуры сыр-бор поджигать! Разбушевался, а того и невдомек, что оплошай, не лиши я этого лодыря вреднейшей его забавы — он бы всю боевую бригаду мог собой замарать, в пахоте бы из-за этого выродка на весь СССР подкачали… Вот еще черт-то меня с ним попутал! Не ровен час, за этого дурака перед партией пострадаешь! Ну, погоди же, сопляк, обидят меня — я с тобой тогда не так поквитаюсь!..» — мысленно пригрозил Увар Ефимке.
Притулившаяся в кресле молчаливая фигура Увара злила директора, но он, стараясь подавить в себе вспышку лютого гнева, спокойно спросил:
— Стало быть, ты убежден, что поступил правильно?
— Ежли человек симулянтничал по причинам злостной бандуры…— начал было издалека Увар Канахин.
— Не «ежли», а отвечай прямо! — одернул его Азаров.
— Я напрямик и ответствую: велика, понимаешь ли, корысть мне в паршивой трехструнке! Попадись под руку контрабас — ну, еще туда-сюда, может быть, поко-рыстовал. Потому сам сызмальства подобной музыки добиваюсь. Я на этом инструменте в дивизионе любой марш и в походе и на привале выдувал. А к бандуре, прямо говорю вам, никаких корыстей за душой не имею. Уж не усумнились ли вы, что я для себя прибрал балалайку — крыс ей пужать ночью, что ли?! А раз человек симулянтничал, не вылазил с прорыва, позорил бригаду, как нам быть? Пока ему политику разъясняешь, хвать — и сев пройдет. Горевал я, горевал и надумал. Дай, думаю, пужну его в слабое место. Изъял на временное хранение вышеупомянутую его музыку — оказалось на пользу: и простои у парня как рукой сняло, и полторы га встречь нормы начал давать. Одним словом, на глазах переродился лодырь в ударника. Это же — факт. А бандуру я после сева завещал обратно ему пожертвовать. Мне она ни к чему. Что же тут худого?! Для меня государственный хлебушко, товарищ директор, покровней, подороже подобной собственности! Я и своим барахлом не подорожу…
— Своим ты можешь не дорожить, а вот к чужому не прикасайся! — раздраженно оборвал его Азаров.— Ну, мы еще с тобой потолкуем об этом в известном месте. Мы тебя проучим! А вещь, принадлежащую трактористу Крюкову, приказываю тебе сейчас же, немедля и безоговорочно, вернуть. Понял?!
«Достукался! Точно с классовым врагом разговаривают… Да-а, надсмехается над тобой, дорогой мой товарищ Канахин, судьба, ежли там за злостного кулака чуть-чуть не пострадал,— потемнев, вспомнил Увар Луку Боброва.— А тут вот за лодыря последнюю кровь в тебе портят!..»
С трудом поднявшись с кресла, Увар подошел неверной, шаткой походкой к двери директорского кабинета. Взявшись за дверную скобу, он с минуту стоял спиной к Азарову, с низко опущенной головой, точно пытаясь что-то припомнить. Потом, прислонившись к двери, ощутил тошнотворное головокружение, томительную слабость в руках. Словно наливалось свинцом, становилось чужим, непослушным все его тело. Увар понял, что недуг, с которым он так упрямо и долго боролся, вдруг одолел его.
Странное, доселе непривычное чувство обуяло Кана-хина: оттого ли, что так не к месту и не ко времени схватила его болезнь, оттого ли, что впервые так тяжело и зло обидел, разбередил его давние раны Азаров, но страшные, как удушье, спазмы перехватили горло, и едкой соленой влагой подернулись, набухли узкие глаза. Будь он один — слезы бы жарко хлынули, омыли его суровое, покрытое степным загаром, иссеченное морщинистой рябью лицо. Увар заставил себя повернуться к Азарову, открыто посмотреть ему в глаза.
— Ежели, допустим, я и повинен — судите. Мне за всякие злостные элементы страдать не впервые. Только за боевую мою биографию, товарищ директор, меня не корите! Я идейную путь красного партизана скрозь все сибирские степи прошел, и попрекать меня за таковые года — шабаш — больше вам не дозволю! Я пять ранений в себе имею. Меня дважды в рукопашном бою рубали. Не имеете права!..— хрипло сказал Увар.
— На руках теперь тебя за эти ранения носить? — грубовато заметил Азаров и тут же, смягчившись, скороговоркой добавил: — Ну ладно, ладно, Увар. Ты извини, я тоже ведь не чурбан. Погорячился… Езжай…
Покусывая обметанные жаром губы, Увар вышел.