— А ты, дедуня, и тем весть дай, которые с тобой от кулачья убежали. Мы с Ераллой заявление в нашу артель любому в кой миг напишем. Это нам с руки потому что,— предложил Кенка.
— Наша по казахский язык пошел, его — по рус-
ский язык,— не утерпев, вставил-таки свое слово и Ералла.
— Потолкуешь с вашими беглецами, дедуня? — не отставал Кенка от Конотопа.
— Выходит, придется потолковать. Выходит, придется…— подумав, сказал старик и побрел, так и не дождавшись продавца, к дому.
А к вечеру, воротясь на рысях с хутора в полевой стан, ребята вручили Роману в присутствии Фешки сразу три написанных Кенкиной рукой заявления о приеме в колхоз. Одно — от дедушки Конотопа. Второе — от середняка Кирилла Прахова. Третье — от Ивана Осипова.
— Вот это я понимаю — агитаторы! — сказал Ромам, кивая на ребят Фешке.— За такие дела хоть завтра же мх в комсомол из кандидатов принимай, а?!
Сильны! — подтвердила, не спуская сияющих лаз с ребятишек, Фешка.
Ночь.Подслеповатый Амисим все время увертывает фитиль лампы. По слоимо какая то неведомая сила тотчас же вытягивает фитиль из коронки, и багровый язык огня опять, начинает лихорадочно полыхать под десятили-нейным стеклом, озаряя прокуренный сумрак горницы.
Как тогда, Епифан Окатов сидит в переднем углу, неподвижный, сгорбившийся, с потемневшим лицом.Силантий Никулин подпирает косяк плечом и лениво, меланхолично оплевывает подсолнечной кожурой редкую козлиную бороденку.
Иннокентий стоит посреди комнаты. Френч на нем нараспашку. Слегка покачиваясь на носках, он вполоборота поворачивается к отцу и говорит приторно-ласковым голосом:
— Понимать это дело надо, дорогой мой папаша!
— Боже мой! Боже мой! — восклицает, скорбно вздыхая, Епифан Окатов. Затем, помедлив, он поднимает глаза на сына и злобно бросает: — Сначала ты, сынок, надел на меня суму, теперь до петли доводишь. Долго ты будешь меня казнить? Какую новую завтра для меня уготовишь голгофу?!
— Не понимаю,— цедит сквозь зубы Иннокентий.—
Диву даюсь, как это тебя не одурачивали петербургские прасолы. Удивляюсь, папаша!
— Нет, извиняй, сынок, меня ишо, слава богу, никто не дурачил. Все в свое время было наоборот. Я кой-кого в городе Петербурге дурачил. Все было наоборот!
— Тогда воображаю, папаша, с какими же ты оболтусами дела имел. Воображаю! — говорит Иннокентий все с тем же недобрым смешком и устало опускается на софу, вытягивая длинные ноги.
Анисим не отходит от лампы. Ему все чудится, что кто-то приоткрывает ставню, льнет ухом к окну, и он с подозрительной настороженностью поводит маленькой головой, чутко прислушивается к чему-то, не переставая в то же время ревниво поглядывать воспаленными глазами на фитиль жарко пылающей лампы.
Силантий Пикулин, стоя в притворе двери, старательно очищает рукой заплеванную подсолнечной кожурой бороду. Потом он снова подпирает косяк плечом и снова молча принимается щелкать подсолнухи. Он смотрит на всех присутствующих тупым, отчужденным взглядом человека, которому как будто бы нет никакого дела до всего того, что происходит здесь.
Тишина.Иннокентий, развалившись на софе, вяло жует папиросу и ломает на мелкие части пустой спичечный коробок. Стараясь сохранить спокойствие, он говорит глухим, бесстрастным голосом:
— Все вы плохо понимаете создавшуюся обстановку. Вот не будь здесь меня, вас бы давно раздавили на мелкие части, как давлю я этот спичечный коробок! — И вдруг, вскочив на ноги, театрально заложив руку за борт наспех застегнутого на все пуговицы френча, он останавливается посреди комнаты и, уставившись на Силантия Пикулина, продолжает: — Нет, шалишь! Пусть сначала раздавят вас на моих глазах. А я не таковский. Меня голыми руками не скоро возьмешь. Я за здорово живешь им в руки не дамся… А все из-за вас, оболтусов,— черт связал меня с вами. Дурак на дураке. Трус на трусе. В Соловки, на остров Мадагаскар всех вас надо сослать прямым сообщением! И вы дождетесь такого прекрасного для вас момента — сошлют. Советская власть не дура. Ликвидирует вас как класс, и бабки с кону!.. Удивительное дело: им одно говоришь, а они поперек боронят! Ну-с, тогда пеняйте на себя! Я за всех вас тогда на данном этапе не ответчик!
Силантий Пикулин, отряхнувшись от подсолнечной кожуры, вдруг кидается от дверей к Иннокентию, начинает горячо бормотать полушепотом, клятвенно скрестив на груди волосатые руки:
— Мы же тебя, Епифаныч, как атамана слухаемся. Как полководца в бою. Мы ж за тобой — слово скажи — и в огонь и в воду! Прикажи мне, кого там надо руками передушить — передушу, не дрогну. Зря ты всех нас под Одну гребенку стрижешь. Обидно мне, Епифаныч!
Трусы вы все. Трусы,— цедит сквозь зубы и брезгливо морщится Иннокентий.
Богом клянусь — в огонь и в воду за тебя пойду! повторяет Силантий Пикулин, осеняя себя размашистым крестным знамением.
- А мне надоело, сынок, притворяться,— скрипит из угла подавленный голос Епифана Окатова.— Душевно, как на духу, говорю: надоело. Не в мои годы в тиятры эти играть.. Я обессилел и обездолел. Не по моим плечам тяжкое сие бремя…