— Не буровь что не надо, дура! — грубо отталкивал ее прочь Лука Лукич, презрительно глядя дикими, округлившимися глазами на притихшую Софью.— Ишь ты, в Персию бежать собралась! Знаю я, как ты за мной и в огонь и в воду пойдешь, персиянка! Не я тебе нужен, старый дурак, золото тебе мое дрыхать по ночам не дает, наличные капиталы мои, червонцы! Ты меня еще до города Бухары трижды басмачам перепродашь. Только доверься твоему блуду, засни у тебя на руке — в родимом дому подушками задушишь!..
— Опомнись! Что ты, бог с тобой, говоришь. Креста на тебе нету! — шептала в смятении побледневшими губами Софья.
— Молчи! Все вижу. Все чувствую… С четырех сторон идет на меня беда. В кольцо меня замыкают! Я теперь, кроме сабли да пистолета, никому не верю — ни воде, ни огню! А не ровен час — встанешь мне поперек пути, и тебе пощады не будет! Я с предателями нынче крут на расправу. У меня пока рука не дрожит. Даром я и самим гепеушникам в руки не дамся! — шипел Лука Лукич, подозрительно вглядываясь в каменное лицо Софьи.
Так обычно завершался теперь каждый раз доверительный разговор Луки Лукича с Софьей. Но не так завершился он сегодня.
Весь этот памятный день провел Лука Лукич в уединении, в полухмелю, в томительном ожидании вечера. День был ненастный. Моросил мелкий, словно сеялся сквозь частое сито, дождь, и смеркалось не по-летнему рано. Было уже совсем темно в тихом бобровском доме, когда Лука Лукич, неслышно войдя в спальню Софьи, провел с ней наедине с полчаса, и на этот раз мирно, без обычных упреков и подозрений ее в предательстве. Он был непривычно ласков с нею и, больше того, уходя, осторожно, полунамеками, посвятил ее в сокровенные спои замыслы, которые твердо решил осуществить не позднее сегодняшней ночи в доме Ларисы Кармацкой.
-Вернусь ныне поздно,— предупредил он сноху.—Еще на одно рискованное дело башку очертя иду. Благо-слони, ежели желаешь удачи…
-благослови тебя бог. Поезжай. Я не буду спать. Ждать тебя буду,— кротко сказала Софья, провожая сверка за дверь.
А через час, чуть не запалив застоявшегося за день в полутемной конюшне жеребца, доскакал Лука Лукич сквозь ночную дождливую мглу до усадьбы Ларисы Кармацкой.
Спешившись в старом, запущенном саду, он провел жеребца в поводу боковыми аллеями к старой, полуразвалившейся конюшне и привязал его за повод недоуздка к столбу. Затем стал пробираться на ощупь в кромешной тьме к дому. Выбравшись на полянку к опрокинутой недавним ураганом беседке, он заметил условный свет в окне, выходящем в сад,— на подоконнике горела свеча в старинном подсвечнике. Это значило: можно входить.
Лука Лукич, неслышно войдя в кухню, озаренную одинокой свечой, тотчас же погасил ее и потихоньку снял новые шагреневые сапоги: они у него сильно скрипели. Оставшись в одних носках, Лука Лукич так же неслышно прошел из кухни в смежную боковую комнату, где на столе тоже горела свеча в таком же старомодном бронзовом подсвечнике. Это была та самая комната, которая слыла у обитателей дома за гостиную и в которой так недавно и так счастливо обыгрывал Лука Лукич всех своих партнеров в покер — модную английскую картежную игру, вывезенную Татарниковым из Харбина. Везло ему здесь, как на беду, и он каждый раз, завершая азартную игру, туго набивал все карманы хрустящими червонцами.
Теперь в этой комнате не осталось ничего от былого уюта. Освещенная призрачным мерцанием одинокой свечи, она выглядела в поздний час ненастной ночи мрачной и нежилой.
На дверях, ведущих в столовую, висели плотные вишневые драпри с тяжелой бахромой. Насторожившись, затаив дыхание, Бобров услышал приглушенный разговор, доносившийся откуда-то словно из-под земли. Подкравшись на цыпочках к двери, Лука Лукич осторожно раздвинул тяжелые пыльные половинки портьер. Припав глазом к замочной скважине, он притих.
Присмотревшись, Лука Лукич различил в глубине столовой полулежавшего на оттоманке Алексея Татарникова. Был он, к великому изумлению Луки Лукича, в ладно сидевшем на нем, хоть и немножко старомодном, гражданском костюме, молодившем его, в ослепительно белой сорочке с галстуком «бабочкой», в модных остроносых туфлях «шимми», какие носили в ту пору городские щеголи.
«С каких это он радостей выщелкнулся, дурак?!» — злобно глядя на Татарникова, подумал Лука Лукич и, закусив губу, стал прислушиваться к разговору, который происходил между Татарниковым и хозяйкой дома.
Кармацкая сидела в изголовье Татарникова. Она рассеянно гладила узкой ладонью его жидкие, тронутые легкой проседью волосы, изредка бросая короткие неспокойные взгляды в сторону дверей гостиной.
Татарников, прислонившись спиной к подушке, тупо смотря немигающими глазами на мерцавшую в канделябре свечу, глухо говорил Ларисе: