И за трепетно-светлым голосом Любки высоко поднималась над степью стайка таких же светлых и трепетных девичьих голосов. И песня, с лету подхваченная трубными мужицкими голосами и юношескими подголосками, разливалась в вечернем степном просторе широкой вольной рекой:
Речи сладкие он мне лукавил И нашептывал ночью и днем. Мне наскучили игры-забавы, Мне наскучил родительский дом.
Озаренная неяркими отблесками медленно угасающего костра, самозабвенно поющая Любка казалась еще более чистой, тревожно похорошевшей. С особенной страстью и силой звучал ее голос в конце этой похожей на невинную девичью исповедь песни:
По ночам я вставала с постели И, босая, всю ночь напролет У окна дожидалась кого-то, Все казалось, что кто-то идет…
А позднее, ближе к полуночи, когда у костров оставались одни мужики и парни, Любка, притворившись в своем шалаше спящей, любила послушать, что оии болтали между собой.
Первую скрипку во всех этих побасках и россказнях играл Тимка Ситохин. Невзрачный, вечно страдающий животом и икотой, линейный казачишка слыл среди поденщиков краснобаем, хвастуном, умелым на вымыслы рассказчиком. Сочинял Тимка свои рассказы с ходу, выдавая их за сущую правду. И, рассказывая, сам глубоко верил в то, что лихо плел. Других он слушал с полубрезгливой улыбкой, подчеркивая свое превосходство над рассказчиком, и, не вытерпев, зачастую перебивал его на полуслове:
— Стоп! Хватит абы что буровить. Ты послушай-ка лучше, как я сейчас одну свою любовную биографию расшифрую.
И малоопытные рассказчики, в смущении умолкнув, уступали Тимке дорогу. А он, возбужденно ерзая на месте, поминутно встряхиваясь, как птица, бойко начинал с места в карьер:
— Был я, братцы, в городе Фергане. И вот, послушайте, какая у меня астролябия с одной там кралей вышла. Все сущая быль. Клянусь богом и честью. Не верите?
— Валяй мели. Там видно будет…— подбадривали его слушатели.
— Тогда — смирно. Руки по швам. Слушай дальше мою команду… Дело это было давно, если не соврать, в тыща девятьсот двенадцатом году. Нет. Нет, извиняйте, в тринадцатом. На четвертом году моей действительной службы в Четвертом Сибирском казачьем полку. В ноябре месяце. Находился я в ту пору при нашем полковом лазарете письмоводителем. Вот была должность — нисколько не хуже губернаторской. Почерк у меня был — чистая живопись. Так, бывало, истории болезни в журнале распишу, сам не налюбуюсь. Особенно силен я был в заглавных буквах. Я их, как гербы с вензелями, разукрашивал. Ну да ладно, дело тут не в заглавных буквах. Тут другая история. Я вам сейчас про главную нашу госпитальную докторицу расскажу. Поняли али тупо?
— Давай, давай говори. Не томи, Тима,— торопили нетерпеливые слушатели.
— Так вот, слушайте. Служба была у меня — куды
с добром! С канцелярией я разделывался под орех в полчаса. На харч обижаться было нельзя. Деньжонки при мне не переводились. Урюк — три копейки фунт. Я его, язви те, пудами кушал!
— Ну это ты врешь, Тимка. Пуда этой фрукты не сожрать,— возразил долговязый, нескладный парень.
— Тебе не скушать, а я наторел… Ну черт его бей, этот самый урюк. Не в нем ишо тут дело… Слушайте, какую теорему я тут вам дальше докажу,— продолжал Тимка, щурясь от удовольствия.— Так вот, жил я кум королю, свояк министру! Карманные именные часы имел. Фирма «Павел Буре». На двадцати четырех камнях. С месячным заводом. И весом — полфунта. Мне эти часы, бывали случаи, за холодное оружие при самообороне сходили. Брякнул я ими как-то по лбу полкового каптенармуса Никудыкина. И што бы вы думали? Он только через два дня в полковом лазарете в сознание пришел, а дар речи вернулся к нему через неделю.
— Вот это механизма была! — сказал с восторгом
какой-то парень.
— Каптенармуса Никудыкина я знавал. Гнида была! Правильно сделал, Тимка, что часами его изувечил,— похвалил рассказчика Корней Чепрунов, саженного роста казачина, однослуживец Тимки.
— Хватит про каптенармусов буровить. Ты давай про главную докторицу,— донимали Тимку слушатели.
— Ладно, ладно. Теперь про главную докторицу,— заговорил, оживляясь, рассказчик.— Вот дама была! Не дама — чистая фисгармония! Это я к тому, что пела она на разные голоса в Офицерском собрании. То самым тонюсеньким дискантом. То — как труба в полковом оркестре — басом. А из себя была справная. С лица — воду пей. Красивше ее я только во сне один раз бабу видел. Не дама была — картина в масляных красках! Там, язви те, все ротные фершала на нее любовались. К ней даже сам командир полка, их высокоблагородие полковник Стрепетов, не один раз подъезжал. Да и тот на бобах остался. В дураках. В отставку вышел. Ясно?
— Как божий день!
— Ну вот. Сидел я раз в полковом лазарете. Умственной деятельностью занимался. Исходящие реляции нумеровал. И вдруг хвать — под руками записка! Кто ее мне подсунул — и сейчас ни сном ни духом не знаю. Развернул я эту записку — батюшки, мне! Сейчас от строки до строки наизусть все как есть помню. А пи-