И вдруг снова все замерли. Сквозь ряды столпившихся в сенях и в небольшом зальце Совета мужиков и баб, сбежавшихся сюда, как по набату, со всего хутора, с трудом протиснулся вперед и стал рядом с отцом Иннокентий, высокий смуглолицый парень с презрительно прищуренными агатово-черными глазами. В зеленой, лихо заломленной набекрень фуражке над пышным чубом смолисто-черных волос, в новенькой, защитного цвета гимнастерке, плотно облегавшей крепко сбитую, литую его фигуру, он был красив, похож на мастерски выполненный плакатный портрет героя-красноармейца. И даже Фешка, как и все прочие хуторские девчата, втайне любуясь им, с раздражением подумала: «А все-таки хорош, собака!»
Встав плечом к плечу со своим тоже еще здоровым и статным для его возраста родителем, Иннокентий сказал приглушенным, грудным голосом:
— И мне от папаши тоже ни духу не надо. Я на сегодняшний день тоже отрезанный ломоть. Постольку поскольку я ухожу по осени в Рабоче-Крестьянскую Красную нашу Армию.
— Ну это ты брось загинать! Лишенцам в Красной Армии места нету! — крикнула привставшая на цыпочках Фешка.
— Извиняйте. Нисколько не заганаю. Постольку поскольку никакой я в данный момент не лишенец. Это папашу могли бы кое-чего лишить, кабы он добровольно сам всего не лишился. Папаша отрекся от нажитого добра. Я отрекаюсь от папаши. Разрываю всякую кровную связь с ним как с бывшим классовым врагом. Вот вам и бабки с кону! Пожалуйста. Это я не только здесь заявляю и прошу зафиксировать в протокол, но и дальше махну. В газете «Смычка» данное слово отречения напечатаю. Крупным шрифтом. Пожалуйста. Мне терять на сегодняшний день нечего! — презрительно поко-
сившись на невозмутимого родителя, сказал Иннокентий Окатов.
— Вот гады! Вот сволочи! — задыхаясь от гнева, шептала Фешка.
— Тише ты. Не кипи…— пытался утихомирить ее Егор Клюшкнн.
Огромный, малоповоротливый, обрюзгший, как баба, церковный староста Антип Карманов, стоявший позади Епифана Окатова, сказал:
— Благодарствие от нашего общества надо бы в приговор записать Ионычу, гражданы хуторяны.
— За что?— осторожно спросил кто-то из сенок.
— За дом, который добровольно выдан нам в дар под школу. Опять же за дарственных лошадей и коров сирым детям и гражданам, которых беднее в нашем хуторе нету.
— Точно! Об этом рапорт надо подать в окружную газету «Смычка». Я могу лично сочинить,— сказал благодушно настроенный на сей раз Серафим Левкин.
Увидев, что милиционер принял его сторону, Антип Карманов, взликовав, закричал:
— А ну, качнем Ионыча, гражданы хуторяне!
— Качать — правильно! Пущай раскошелится для общества!
— На бочоночек…
— Тут бочонком не отыграется. Пущай пожарную бочку на площадь выкатыват!
Окрыленные внезапной возможностью попировать вдосталь всем миром за счет дарового угощения с жиру, должно быть, задурившего на старости лет первого богатея в хуторе, мужики скопом ринулись к Епифану Окатову, мигом подняли его на руки и с хохотом, с гиком выволокли на улицу. И тут, у сельсоветского крылечка, на глазах у возбужденной, улюлюкавшей от восторга толпы хуторских бабенок и девок, мужики принялись лихо подбрасывать в воздух большое рыхлое тело старика в потрепанном малиновом бешмете. Яростно, с каким-то переходящим в буйство злорадством, мужики подбрасывали высоко над головой Епифана, нестройно полунапевая, полуприговаривая при этом обычную в таких случаях полупесню, полуприсказку:
Эх, чарушка моя серебряная! Матушка ль моя позлащенная! Кому чару пить? Кому выпивать?
Ах, и пить ее нам, И осушить ее нам За здравие твое Миром-обществом!
Как ни старалась Фешка удержать Егора Юдашкина, тот тоже ринулся качать Окатова,
Затертая толпой хуторских баб и девок, Фешка, привстав на цыпочки, смотрела чуть прищуренными, жарко горевшими глазами на угодливую суетню мужиков, обрадованных предстоявшей даровой попойкой. Больше всего злило Фешку то, что среди горлопанивших окатовских родичей — толстосумов и прихлебателей — крутились и хуторские жители из малоимущих — полубатраков, полухозяев, на поясные поклоны которых Епифан Окатов не отвечал даже малоприметным, небрежным кивком гордо поставленной головы. Тут вертелись и притворно-восторженно горланили вместе со всеми окатовскими лизоблюдами безлошадный Проня Скориков, Филарет Нашатырь, кузнец и церковный регент — Лавра Тырин, и прижившийся в хуторе казах-подпасок Аблай, и пастух Егор Клюшкин.