Явившись в Совет, Иннокентий осторожно перешагнул порог и, не разгибаясь, как деревянный, сел рядом с подслеповатым Корнеем Селезневым. Присутствующие в Совете мужики удивленно переглянулись, за-
сопели и, присмирев, положили на колени свои самокрутки.
Выдержав минутную паузу, Иннокентий поднялся из-за стола и, оглядевшись вокруг, вполголоса проговорил:
— Дорогие граждане хуторяне! Настал час, когда ваши дети уходят в Рабоче-Крестьянскую Красную Армию. Это торжественная минута в нашей скоротечной жизни. А почему, вижу я, вы надулись, как барсуки, в данную минуту? Или вы не хотите идти по заветам товарища Ленина или Карла Маркса? Всем известно, что товарищ Карл Маркс говорил: «Сдавайте свои хлебные излишки на элеватор Союзхлеба сроком в двадцать четыре часа — и вы будете достойными гражданами республики!» Видите, как вас словесно предупреждал Маркс! А вот вы сопите и гнете другую линию. Вы продолжаете саботировать хлебозаготовку. Говорят, вы занимаетесь потайным размолом зерна на крупчатку. Крупчатка первого сорта идет на продажу спекулянтам. Это же известно. Куда же это ведет, граждане хуторяне?!
— А туда и ведет, куда твой родитель вывозит! — вдруг закричал сорвавшийся с места Филарет Нашатырь.
— Я извиняюсь. При чем тут мой родитель? Вы хотите сказать — мой бывший родитель? — недоуменно проговорил Иннокентий Окатов.
— Обыкновенное дело! — подтвердил Филарет Нашатырь, испугавшись собственного голоса.— Факт, что твой батя отправил недавно на Акмолинск пять подвод потайной крупчатки.
— Позорный случай! — сказал Иннокентий с отлично разыгранным негодованием.— Да, отправил папаша обоз крупчатки. И я, узнав об этом позорном деле, заявил своему родителю: «Отныне ты враг мой, папаша!» И вам заявляю, граждане хуторяне, что я не имею больше сыновних чувств к моему бывшему бате. Уходя в ряды Рабоче-Крестьянской Красной Армии, я агитирую перед вами: долой спекуляцию трудовым зерном!
— А ты бы лучше признался здесь, на миру, все ли зерно сдал государству твой родитель? — подал Иннокентию совет осмелевший пастух Егор Клюшкин.
— Факт. Сам-то много вывез? — поддержал Юдашкина Филарет Нашатырь.
— Довольно смешной и странный ваш вопрос, гражданин Клюшкин,— сказал Иннокентий.— Вы спрашиваете, все ли я вывез? А я спрошу вас теперь: что у нас с вами имеется? На какие мы с вами живем дивиденды? У вас двор, можно сказать, небом крыт, белым светом горожен, а у меня и того чище. Все вы помните мое заявление, что мне ничего не надо…
— Это факт,— подтвердил Филарет Нашатырь, только что протестовавший против речей Иннокентия.
Остальные мужики насупясь молчали.
Иннокентий, снова выдержав приличествовавшую моменту паузу, бережно сдвинул набекрень роскошную касторовую фуражку, поправил над козырьком пылающий бант и на носках, словно боясь спугнуть тишину, вышел за дверь.
В душных горницах куликовского дома еще с вечера собрались гости, званные на проводы Иннокентия. В превеликой тесноте разместились окатовские сородичи вокруг столов, накрытых скатертями. Вороха вареной и жареной в вольном печном жару баранины красовались на блюдах. Столы ломились от пирогов с серебристыми окунями и карасями, от нежно-розоватых груздей домашней засолки. Все было к услугам дорогих гостей, полутайно собравшихся под куликовским кровом. Море напитков и горы закусок. Пшеничные, величиной с решето, калачи и сдобные творожные шаньги. Замысловатые ватрушки, густо припудренные сахарной пудрой, и маринованная, розовая, как невинный румянец степных красавиц, капуста. А капуста, как говорится,— на столе не пусто: доброму гостю в честь и чужому не жалко!
В переднем углу под тяжелым резным киотом сидел скорбный и тихий Еггафан Окатов. Он смотрел сузившимися мутными глазами на крестовину оконной рамы, на которой пухлый паук яростно сучил длинными ногами. Глядя на паука, Окатов шептал что-то бескровными губами, то и дело сморкаясь в красный с белыми горошинами платок.
Было тягостно, тоскливо, душно. Продавец Аристарх Бутяшкин целый вечер танцевал с молодой женой тустеп, а потом, когда Луша, обливаясь потом, вырвалась
из цепких рук мужа и бессильно опустилась на софу, Аристарх развернул дорогую гармонь и завел песню:
Поднялись над степями туманы, В чистом поле белым-то бело.
Гости дружно подхватили:
Ах, куда вы ушли, атаманы? Диким ветром ваш след замело. Порастеряны сабли и плети, Ни чубов на башках, ни погон, Доживаем денечки на свете, Допиваем шальной самогон! Пики ржавые. Повод обрезан: Не свернешь на обратную путь. За пропавшую жизню обрезом Голосуй в ненавистную грудь!
Епифан Окатов, слушая эту песню, беспрестанно тер красным платком горевшие от скрытых слез глаза. Изредка исподлобья он поглядывал на самозабвенно поющих гостей. Как ни скрывал он своей скорби, обиды и гнева, но многие в этом доме чувствовали и понимали его состояние.