— Ну и слава тебе богу…— сказал, бегло окинув взглядом присутствующих, Лука Лукич.— Обувайся, братцы. А ты, господин полковник,— вполголоса сказал он, обращаясь к Татарникову,— заруби себе на носу: впредь орудовать только согласно приказу. Поспеши на этой неделе определиться в зерносовхоз. Люди там у нас свои — помогут. Вникаешь? В слесаря поступишь. Руки у тебя золотые. Сам понимаешь — совхоз, работы там для таких мастеров по горло. А пистолет твой я пока при себе сохраню: невыгодно нам допрежь сроку пушкой орудовать, на душу грех до время мотать — так я определяю…— выжидающе оглядев присутствующих, заключил Лука Лукич.
— Умно…— подтвердил инженер Стрельников.
— Бог не обидел — умный! — без малейшего шутовства согласился Лука Лукич и, небрежно тряхнув за плечо очнувшегося Татарникова, добавил: — О невесте не горюй, Алексей Ильич. Мы тебе, придет срок, княжну из Харбина выпишем…
Потом, скупо улыбнувшись Кармацкой, Бобров распорядился бесшумно следовать за ним через столовую, где замертво спали вольно раскинувшийся на диване Азаров и свернувшаяся в глубоком кресле, совсем маленькая и хрупкая, как подросток, Катюша.
Алексей Татарников без особого труда устроился в зерносовхоз.Приказом директора он был зачислен механиком при ремонтно-сборочных мастерских центральной усадьбы. По требовательному совету Луки Боброва, поселился он не в общежитии зерносовхоза, а в полутора километрах от центральной усадьбы — на одинокой заимке Ермолая Прахова, с которым встречался ранее на шумной боб-ровской свадьбе.
Древний, но добротный — на четыре комнаты — дом Прахова стоял на особи от строгих кварталов станицы, в наглухо обсаженном кленом и тополем переулке. Комната же, которую отвели постояльцу, выходила окнами в сад, и сквозь листья деревьев виднелись призрачно-пепельная степь, древний тракт, уползающий на юго-запад, смутно сияющие на горизонте курганы.
Жил Татарников одиноко и замкнуто. С хозяином дома он почти не встречался. Поднявшись чуть свет, уходил в мастерские. Возвратившись с работы, закрывался у себя на крючок и дотемна, безмолвный и сгорбленный, отсиживался у окна.
А ночами, когда наглухо закрывались на железные болты дубовые ставни, подобно зверю в неволе, лихорадочно сновал он из угла в угол или садился на кровать, брал почтовую бумагу и, поджав босые ноги, писал косым и мелким рассыпчатым почерком:
«Маша! Милая!Опять пишу и опять не знаю — когда и куда отправлю я это письмо. Может быть, давно закрыт «Ша нуар», арестован полицией за долги ваш дядюшка, и средь неживого блеска неоновых реклам в фешенебельных кварталах Харбина почтальон не найдет уже вашего имени… Я прошу извинить мне эти злые догадки. Но что ж поделаешь, когда везде и всюду преследует нас безнадежная мгла, безучастное небо, чужой мир. Знаете ли вы, откуда пишу я вам это письмо? Да и знаю ли я сам — откуда?
…Комната с низким бревенчатым потолком. Веер семейных фотографий в простенке. Легкое трепетание кружевных занавесок в настежь распахнутых створчатых окнах. Веселая игра солнечных бликов на крашенном охрой полу. Сложный, нежнейший аромат омытых озорным грозовым дождем кустов жимолости, черемухи и сирени, разросшихся в палисаднике. Тишина. Покой.
Ах, какой первобытный покой в этом старинном, переходящем из рода в род доме! Как хорошо было после нелегкой, но веселой работы в степи, залитой потоками тепла и света, вернуться в сумерках в этот дом, в его тихую горницу, неярко озаренную шафранно-желтым огоньком семилинейной керосиновой лампы, где дремотно скрипят под ногами старые половицы. Как хорошо лежать на прадедовской софе, смотреть на тускло поблескивающий на стене эфес родительской сабли, старомодный парадный мундир с позументом и нарукавниками. И, глядя на все эти атрибуты былой доблести казака, мечтать, засыпая, о дальних походах, о битвах и сечах, написанных нам на роду…
Я пишу вам глубокой ночью.Лимонный свет керосиновой лампешки чуть внятно мерцает над головой. И такая за окнами тишина, что, кажется, слышно, как опадают в саду кленовые листья. Я, почти не дыша, ревниво прислушиваюсь к каждому звуку, и чуть заскребется где-нибудь мышь — у меня холодеют руки. Непонятный и дикий, неоправданный страх преследует меня здесь каждую ночь. Откуда же он, этот мистический ужас? Скажите, чего страшиться мне в краю, который называем мы нашей родиной, о котором мечтали мы с вами, Мари, в том далеком, отравленном кокаином и морфием «Ша нуаре»?
Полночь.Точно захлебываясь, прокуковала в смежной комнате двенадцать раз кукушка. Я слушал ее не дыша — даже бой старинных часов напомнил мне о былом, о предпраздничной тишине родительского дома, о его безмятежном покое…