Поскольку мы с Эндрю расстались, я еще не сообразила, каким образом вставить его в свой сценарий. Раньше я представляла, что он стоит перед пюпитром, а мое тело лежит сразу позади него в закрытом гробу. На нем черный костюм, благодаря которому он кажется выше и шире, чем на самом деле; он начинает с какого-то банального, но трогательного клише, например: «Эмили хотела бы, чтобы мы сегодня веселились, а не плакали. Она хотела бы, чтобы мы отпраздновали ее жизнь, а не скорбели по поводу ее смерти». С бегущими по щекам слезами Эндрю рассказывает забавные истории из нашей с ним короткой совместной жизни, и все собравшиеся печально смеются вместе с ним; теперь это смех памяти, а не смех забвения.
В новой фантазии я уже не преминула увидеть его сидящим в церкви на последней скамье. Выражение его лица мрачное, но не опустошенное. Он даже не одет в черное.
На похоронах моей мамы, которые я помню только урывками, я не плакала и не говорила. То были совсем другие похороны. Перед переполненным церковным залом встал человек, который никогда не видел маму, и сказал о ней несколько слов. Слова эти были расплывчаты и применимы к любому, как гороскоп. Мы с отцом тихонько сидели в первом ряду», — это был единственный случай, когда мой отец не воспользовался возможностью произнести речь, — и мне казалось, что на меня смотрят буквально все, хотя, возможно, действительно так и было. Кому же не захочется взглянуть на трагедию?
Я помню, что старалась сидеть прямо, так чтобы люди по дороге домой могли, по крайней мере, сказать: «Что ж, удочки действительно хорошая осанка». Несмотря на то что мне было очень неудобно, потому что мое нижнее белье все время сползало, я сидела абсолютно неподвижно. Дедушка Джек купил мне колготки и черный костюм в торговом комплексе за день до этого. И до похорон я не успела сказать ему, что они мне малы.
Мой отец в тот день тоже двигался как-то странно — скованно, как робот — и постоянно наведывался в ванную комнату, мы оба избегали этих нелепых рукопожатий. Мы очень устали выслушивать бесконечные фразы, вроде «нам так жаль» и «она была прекрасной женщиной» Еще не настало время для утешений и для того, чего все от нас ждали.
На похоронах у меня было такое чувство, что все это происходит с кем-то другим. В гробу, стоявшем перед церковью, лежала не моя мама, потому что такого не могло случиться. Для меня мама не умерла. Я жила в загородном доме в Коннектикуте, в мире ухоженных ногтей и лужаек, от которого до реального нужно было долго добираться на электричке. Мне было четырнадцать. Самой большой трагедией в этом мире являлся пропущенный школьный бал.
Сейчас мне это кажется странным, но вместо того чтобы страдать от потери матери, я в этот день беспокоилась только о том, как выгляжу в глазах окружающих. Я проронила несколько слезинок, и не потому что мне было грустно, — я испытывала нечто намного более глубокое и пустое, чем грусть, — а потому что слезы были здесь уместны. Я держала глаза сухими и сидела на своих кулаках, поскольку боялась, что если начну плакать, то не смогу вовремя остановиться, и если отпущу себя, то поколочу человека в строгом воротничке, изливающего с трибуны поток банальностей.
Мой отец вел себя так же. Обычный формат похорон не годился для нашей мамы — знал и он, и я, и все присутствующие, — но отец был бессилен что-либо изменить. Нам обоим не хватало воздуха.
После похорон, когда мы снова оказались дома, дедушка Джек попросил меня вернуть костюм, и я отдала его, предварительно аккуратно сложив обратно в упаковку. Я переоделась в джинсы и футболку, как нормальный ребенок, и подумала о том, чего ему стоила эта поездка в торговый центр за траурной одеждой для меня. Я надеюсь, что он представил дело так, что костюм мне нужен для некоего торжественного случая, например окончания неполной средней школы; надеюсь также, что ему не пришлось произносить ни одного слова громко.
Позже, когда все разошлись, дедушка Джек, который к этому времени тоже сбросил пиджак и галстук и снова надел свою матерчатую кепку, повел меня за дом, где уже была готова большая металлическая мусорная урна. Он вынул мой костюм из пакета и швырнул его поверх отбросов — горы пластиковых вилок и ножей, бумажных тарелок, объедков поминальных пирогов. Дедушка Джек дал мне спички, и мы еще долго стояли здесь, вдали от чужих рук, соболезнований и прошлого. Мы вместе наблюдали за тем, как языки пламени лижут ткань, превращая ее в пепел.
Мама умирала медленно и долго. Но когда это наконец случилось, мы не почувствовали облегчения, как это, наверное, иногда бывает. Нам все равно казалось, что она ушла слишком рано. Она лечилась год, на протяжении которого пыталась скрывать приступы рвоты, просила, чтобы ее оставили в покое, в одиночку курила травку на заднем дворе, за кладовкой для инструментов. За этот год я научилась различать запах больниц, привыкла к ритму плохих новостей. В этот год я наблюдала, как слабеет и тает мой отец, словно это он умирал медленной смертью. Он, а не мама.