Читаем Ненависть полностью

В последний День благодарения нашей семьи отец произнес тост за мамино здоровье, поскольку в тот момент она была дома и казалось, что наметилось улучшение. Мы чокнулись — отец даже налил мне немного вина, оказавшегося кисловатым на вкус, так что у меня заслезились глаза. Я его возненавидела. У мамы на голове был шелковый шарф, и, помню, я подумала, что без волос она стала красивее, потому что черты ее лица больше не искажались линиями прически. Так выразительны стали без бровей ее светло-карие глаза, мягкие и теплые, и молодые тоже; в них пылал бунт против разрушения тела, против новых теней на лице.

Сейчас я думаю, что, если бы нужно было создать образ мамы с помощью фрагментов воспоминаний или набора определений ее личности, я бы поставила на первый план именно это событие и ее глаза в тот день — непокорные и настороженные, в которых отражается отчаянная борьба за то, чтобы остаться с нами.

Мы с отцом съели тогда чуть ли не тонну индюшатины, потому что мама только двигала свой кусочек по тарелке. Я не знаю, сознавала ли она тогда, что умирает, возможно, она просто устроила для нас представление на День благодарения, чтобы остаться такой в памяти своих близких, ведь это был последний раз, когда мы все собрались за нашим большим дубовым столом. А если отец тоже это понимал, значит, шоу было устроено лишь ради меня, слишком юной, чтобы заметить хрупкость улыбок моих родителей. Или же достаточно молодой, чтобы подыграть им, чтобы позволить желанию верить преодолеть то, что так явственно было написано на их лицах.

Впрочем, празднование Рождества в тот год они отменили, потому что подготовку к нему всегда брала на себя мама, а она была уже слишком больна, чтобы вставать с постели. Я полагаю, папа мог бы и сам сделать необходимые покупки, установить елку, развесить шерстяные носки для подарков так же старательно, как это каждый год делала мама, но это выглядело бы насмешкой, фальсификацией Рождества, и нам, в конце концов, пришлось бы притворяться.

Когда мне объявили, что в этом году обычный праздник не состоится, — подарков минимум, а елки не будет вообще, — я хлопнула дверью своей комнаты в страшной обиде; невозможное дитя или типичный подросток, или понемногу от того и от другого. Я громко ругала их всех и ощущала прилив сил, выкрикивая слова, употребление которых в нашем доме обычно не допускалось. Я воспользовалась единственным преимуществом, которое дала мне болезнь мамы: я смогла раздвинуть свои границы.

— Почему, блин, все должно быть ради нее, блин? — вопила я стенам, своим родителям за стенами, Богу, хотя я уверена, что к тому времени уже перестала в него верить.

Отменяя празднование Рождества, они пытались сказать мне, что все кончилось, и, когда ее на Новый год снова положили в больницу, мы уже знали, что она оттуда не вернется. Никто не сел со мною рядом и не объяснил мне все; я не уверена даже, что кто-то смог бы это сделать. Я пришла к такому выводу сама, ведь мама каждый день становилась все меньше и меньше. Как Лили Томлин из «Невероятно усохшей женщины»[17], правда, смеяться здесь было не над чем.

В день ее смерти отец разбудил меня и велел одеваться. Он сказал мне только:

— Ну вот.

Была зима, поэтому я надела шерстяной свитер с высоким подвернутым воротником, который всегда щекотал подбородок и заставлял меня сильно потеть. Мы молча поехали в больницу. Отец периодически резко втягивал в себя воздух, словно собирался что-то сказать, но потом передумывал; в каждом его вдохе был страх, обычно ему совершенно не присущий. Всю дорогу я ехала, уставившись в окно, потому что была не в состоянии смотреть на лицо отца, на его небритый подбородок с запущенной щетиной, в его глаза, красные и слезящиеся, как и мои собственные.

Когда мы приехали туда, мама то ли спала, то ли находилась в коме, а может, в забытьи под действием морфия. Как было на самом деле, я так и не узнала и не собиралась это выяснять. Мы сели по обе стороны кровати. Папа держал ее правую руку, а я — левую; шершавые, холодные и неестественно тяжелые мамины пальцы казались чужими. Чтобы чем-то заняться, я поправила шарф, соскользнувший с ее лысой головы, и подвела ей брови карандашом из косметички, лежавшей на тумбочке. Мы просидели там четыре часа, не произнеся ни слова. Просто прислушиваясь к каждому вдоху. С ужасом дожидаясь следующего.

Примерно в два часа дня зашел доктор, похлопал отца по плечу, привлекая его внимание, и сказал:

— Теперь уже недолго. — Он просто кивнул мне, как взрослому человеку, достойному того, чтобы его замечали.

Она умерла ровно в пять, словно отработав сегодня свою смену. Мы поняли это, когда следующего вдоха не последовало, хотя мы и ждали его. Все еще глупо надеясь, мы оба думали: «Ну вот. Так и наступает конец». Ничего похожего на сцены в кинофильмах, когда зритель слышит громкий писк аппаратуры, который дает сигнал докторам, и они врываются в палату, чтобы начать изо всех сил давить на грудь умирающего. Драматическое крещендо.

Перейти на страницу:

Похожие книги