Насилие и страдание, убийство и самопожертвование — два парадоксально противоречивых, взаимодополнительных пути к сакральности; их эквивалентность показывал уже Достоевский в «Преступлении и наказании» («разве я старушонку убил? я себя убил…»). Они связаны с традицией религиозного имморализма, возникшей в культуре романтизма и продержавшейся в литературе до XX столетия[66]
. Герой-имморалист обретает или, по крайней мере, пытается обрести сакральный статус отверженного и именно в роли отверженца утверждает себя, реинтегрируется в социальную систему (культурная модель, продемонстрированная Клодом Леви-Строссом на материале первобытных обществ). Вариантом такой намеренной маргинализации человека может служить, как показывает Батай, другая, также весьма древняя культурная модель — умаление, «расточение» личности.Батай не приемлет христианскую трактовку самопожертвования — мученическую смерть ради истинной веры. В «Истории глаза» подвергаемый издевательствам священник пытается было укрепиться мыслью о «мученичестве» (с. 85), но тщетно: он будет умерщвлен таким изощренно-кощунственным способом, который исключает всякую загробную святость. В отличие от этого священника, настоящий батаевский герой страдает
«…Этот рассказ включает в игру самого Бога, во всей полноте его атрибутов; но вместе с тем этот Бог оказывается публичной девкой, во всем похожей на других» (с. 417), — говорится в предисловии к «Мадам Эдварде». И действительно, безумная блудница Эдварда, бьющаяся в конвульсивном припадке на парижской улице и отдающаяся случайному шоферу такси прямо в его машине, вызывает у видящего все это рассказчика священный ужас. Она одно из воплощений того божества, именем которого — «Divinus Deus», «Божественный Бог», — назван незавершенный цикл, включающий «Мадам Эдварду», и другими ипостасями которого являются прочие героини цикла — Элен в «Моей матери», Шарлотта д'Энжервиль, Святая.
Обожествление человека через страдание — физическую боль, унижение и грех — является и темой «Аббата С». Этот мистический смысл сюжета проступает сквозь уклончивые оговорки двух рассказчиков, признающих, что замалчивают нечто главное в поведанной ими истории[67]
; это «главное» недвусмысленно высказано в одной из последних сцен романа, когда аббат Робер С. уже после смерти (или, точнее, исчезновения, ибо собственно о его гибели в гестапо текст ничего прямо не говорит) является своему брату, словно Фоме Неверующему, давая понять,— А что бы ты сказал на моем месте? если бы ты был… Бог! если бы ты имел несчастье — быть! (с. 111)[68]
.Страдающий и в итоге
Здесь не место анализировать в полном объеме дионисийский миф у Батая[70]
. Нас интересует лишь судьба литературного героя в рамках такого мифа.Во-первых, дионисийство связано с
…Я держал ее за руки и знал, что передо мной словно менада, я знал, что она умопомешанная в буквальном смысле этого слова, и я сам был одержим таким же бредом (с. 479–480).
У нее было нечеловеческое лицо. У нее начинался припадок, который всю ее преображал. Я думаю, что она была в том состоянии, в каком менады, как говорят, пожирают своих детей (с. 526).