Но вот как-то вечером, часов около шести, когда караван пробирался сквозь лиловую чащу мастиковых деревьев, где жирные, отяжелевшие от зноя перепела там и сям подпрыгивали в траве, Тартарену из Тараскона почудилось — но только далекое-далекое, но только едва-едва слышное, но только едва-едва не заглушаемое ветром — чудесное рычание, которому он столько раз внимал в Тарасконе, расхаживая взад и вперед за балаганом Митен.
Сперва наш герой решил, что это ему показалось… Однако еще секунда — и по-прежнему отдаленное, но уже более явственное рычание послышалось снова, и на этот раз в ответ ему со всех сторон залаяли дуарские собаки, у верблюда задрожал от ужаса горб, загромыхали консервы и ящики с оружием.
Сомнений нет. Это лев… Скорей, скорей в засаду! Нельзя терять ни минуты.
Поблизости находился древний, увенчанный белым куполом
В ста шагах от марабута, на берегу полувысохшей речки, подернутая дымкою сумерек, трепетала на ветру олеандровая рощица. Здесь Тартарен и устроил засаду по всем правилам: опустился на одно колено, карабин взял наизготовку, а большой охотничий нож грозно воткнул прямо перед собой в прибрежный песок.
Настала ночь. Розовый воздух полиловел, затем стал темно-синим… Внизу, меж голышей, словно ручное зеркальце, блестела прозрачная лужица. Это был водопой хищников. На противоположном склоне чуть белела тропинка, которую их огромные лапы проложили среди мастиковых деревьев. Этот таинственный спуск к реке невольно бросал в дрожь. А тут еще незримая жизнь африканских ночей: шорох задетой ветки, бархатные лапы подкрадывающихся зверей, пронзительный вой шакалов, а в небе, на высоте ста — двухсот метров, огромные станицы журавлей, летящие с криком избиваемых младенцев, — не правда ли, есть от чего смутиться?
Тартарен и был смущен! И даже очень. У бедняги зуб на зуб не попадал! Нарезной ствол карабина выбивал о рукоять охотничьего ножа, воткнутого в землю, дробь кастаньет… Ничего не поделаешь! Иной раз трудно бывает взять себя в руки, да и потом, если бы герои никогда не испытывали страха, в чем же была бы тогда их заслуга?..
Ну да, Тартарен испытывал страх, испытывал все время. Тем не менее он держался молодцом час, другой, но всякий героизм имеет свои пределы… Вдруг тарасконец слышит, что совсем близко, на высохшем речном дне под чьими-то ногами осыпаются камешки. Он в ужасе вскакивает, посылает наугад две пули в ночную тьму и без оглядки бежит к марабуту, а в песке остается торчать его нож — в память о самом сильном испуге, какой когда-либо овладевал душой истребителя чудищ.
—
Молчание.
—
Князя тут не было. На белую стену марабута, залитую лунным сиянием, один только добрый верблюд отбрасывал причудливую тень своего горба… Князь Григорий удрал с бумажником и банковыми билетами… Целый месяц его высочество дожидался такого случая…
По прошествии чреватой событиями и трагической ночи, когда наш герой пробудился чуть свет и окончательно удостоверился, что князь сбежал со всей его мошной, — сбежал и уже не вернется, а он остался один в маленькой белой гробнице, обманутый, обворованный, брошенный, один в этом диком Алжире, не считая верблюда, и в кармане у него завалялось всего-навсего несколько мелких монет, — только тут впервые тарасконец разочаровался. Разочаровался в Черногории, разочаровался в дружбе, разочаровался в славе, разочаровался даже во львах, и, как Христос в Гефсиманском саду, великий человек горько заплакал.
И так он, все еще в раздумье, сидел у входа в марабут, уронив голову на руки, зажав карабин между колен, а верблюд не спускал с него глаз, как вдруг кустарник зашевелился, и ошеломленный Тартарен в десяти шагах от себя увидел гигантского льва; лев приближался, высоко закинув голову и издавая страшный рев, и от этого рева задрожали стены марабута, сплошь увешанные всякой всячиной, и подпрыгнули даже туфли святого, покоившиеся в нише.
Один лишь тарасконец не дрогнул.
— Наконец! — воскликнул он, подскочив, и приставил приклад к плечу.