В двадцатых годах мы уже были знакомы и хотя более или менее часто встречались, но, должно быть, редко беседовали друг с другом. Ни одна из встреч того шумного и пестрого времени не запомнилась мне.
В конце двадцатых годов молодые московские писатели один за другим начали издаваться в харьковском издательстве «Пролетарий». Вышли в этом издательстве три тома Леонида Леонова, и «Блистающие облака» Паустовского, и очень интересная повесть Семена Гехта «Человек, который забыл свою жизнь». Печатались в «Пролетарии» и другие москвичи. О Паустовском стали поговаривать, как об очень способном литераторе, от которого можно многого ожидать. Рассказы его уже появлялись в московских журналах. Но по-настоящему пророчества Гехта подтвердились только в 1932 году, когда вышел и всеми был единодушно признан знаменитый «Карабугаз» Паустовского.
Почти сорокалетний Константин Паустовский сразу вошел в большую литературу и стал любимым писателем.
Я как-то встретил его на Большой Дмитровке, мы пошли вместе, и Паустовский сказал, что только что получил письмо от Ромена Роллана. Приехал из Франции в Москву Муссинак и привез Паустовскому полное добрых чувств письмо автора «Жана Кристофа»,
Паустовский был очень обрадован — еще бы! — но выражал свою радость со сдержанностью, с которой он всегда выражает
Он словно смущался литературного успеха,— еще не успел привыкнуть к нему. Поделился новостью — передал содержание письма — и, как бы стесняясь собственной радости, виновато сказал:
— Приятно все-таки получить письмо от Ромена Роллана.
Добрые наши отношения с Паустовским крепились от встречи к встрече.
Мы стали бывать друг у друга. Паустовский у меня в «келье» Страстного монастыря, а я у него на Большой Дмитровке — по соседству.
Бог знает, что за кабинет был у него в его тогдашней квартире — какой-то чулан без окна, крошечная часть комнаты, отгороженная тонкой перегородкой! Но как и тогда, когда мы жили вместе в Голицыне, в доме с постоянно коптившими керосиновыми лампами, внешние неудобства не могли оторвать его от стола.
II
Как Флобер о себе, он мог бы сказать: «Я человек-перо».
Как-то зимой мы вместе поехали в Голицыно, в писательский Дом творчества, двухэтажный уютный домик, когда-то принадлежавший Федору Коршу, основателю известного драматического театра. От вокзала до дома расстояние небольшое, обычно его проходили за пятнадцать минут. Но был очень холодный ветреный вечер, ветер бил в лицо сухим и колючим снегом, мы несли каждый по тяжелому чемодану, с опаской передвигали ноги по обледенелой дороге. В темноте я оскользнулся и шлепнулся посреди дороги, выронив чемодан. Когда я поднялся, Паустовский был уже по крайней мере на десять шагов впереди и, ссутулившись, тяжело тащил два чемодана — свой и мой. Я еле догнал его, он ни за что не хотел остановиться и выпустить мой чемодан из рук. Он на восемь лет старше, а тогда уверял, что и сильнее меня и поэтому ему ничего не стоит донести мой чемодан. Но уже и тогда, отбирая у него чемодан, я по его дыханию понял, что эти десять шагов стоили ему не малых усилий. Конечно, он в этом ни за что не сознался бы.
Мы ввалились в голицынский домик, обдутые встречным ледяным ветром, осыпанные сухим, медленно тающим снегом, застывшие на морозе до мозга костей. Маленький о девяти крохотных комнатках домик (три внизу, шесть наверху) был погружен в сонную вечернюю тишину. Из девяти его комнат только две или три были заняты. К ужину мы опоздали, и в очень большой, теплой кухне, освещенной мигающей керосиновой лампочкой, ночной сторож и друг писателей Петр Иванович предложил нам согреться чаем: на огромной, еще не остывшей плите стоял ведерных размеров тяжелый чайник. Начищенная медь его в кухонном полумраке сияла ярче, чем трепетный язычок керосиновой лампочки. В ту пору в голицынский писательский дом еще не успели провести электричество.
Я был за то, чтоб согреться чаем тут же на кухне — сейчас, прямо с морозу,— а уж потом подняться в комнаты. Но Паустовский наотрез отказался: жалко время терять. По едва освещенной лесенке он потащил свой чемодан на второй этаж. А когда тридцать минут спустя я зашел к нему посмотреть, как он устроился, я не поверил своим глазам: Паустовский уже сидел за столом и писал. Сел за работу «с ходу», еще не успев согреться с мороза, минуты не отдохнув после недолгой, но нелегкой дороги, даже не разрешив себе выпить стакана чая! Чемодан лежал на кровати раскрытый, но не разобранный — Паустовский успел только вынуть рукопись. Желтый мигающий свет керосиновой лампочки освещал верхнюю часть лежавшего перед ним листа бумаги: три или четыре строки были уже написаны.
— Здесь хорошо работается,— с удовлетворением произнес Паустовский, поворачиваясь ко мне.