Конечно, никому не приятно, когда его критикуют. Не было это приятно и мне. Но, вероятно, я сам себе показался бы смешным, если бы из^за критики испортилось мое отношение к Ивану Катаеву. Да и сам он не позволил бы себе заподозрить, что, раскритиковав мой очерк, может этим испортить свои отношения с автором.
После выступления Ивана Катаева мы вышли с ним, с Владимиром Козиным и Николаем Зарудиным на Спиридоновку все теми же дружелюбными собеседниками, какими были и раньше. И все теми же сотоварищами по журналу.
Но вот Николай Зарудин не был, как я, только добрым на протяжении ряда лет знакомым и частым собеседником Ивана Катаева.
Катаева и Зарудина связывала многолетняя теснейшая дружба.
И если Зарудин нескрываемо обожал Ивана Катаева, то Катаев, во всяком случае, очень любил Зарудина. Это была тес-пая, известная всем и во многом примерная дружба писателей.
В «Наших достижениях» они появлялись почти всегда вдвоем. Но однажды Катаев пришел в редакцию «Наших достиже ний» без своего друга Зарудина. Я застал его в комнате Василия Бобрышева. Обыкновенно, заставая кого-нибудь у Бобрышева, мы либо подсаживались к столу, либо пережидали в этой же комнате на диване. Катаев был куда менее спокоен, чем обычно, и я отступил назад, готовый уйти из комнаты. Иван Иванович обернулся, сказал, что секретов у него нет и будет даже полезно, если и я послушаю. Оказалось, он пришел с претензией к Бобрышеву: зачем Бобрышев напечатал плохой, по мнению Катаева, очерк его друга Николая Зарудина?
Разумеется, Зарудин уже выслушал и не такие упреки от своего ближайшего друга Ивана Катаева. А в редакцию Катаев пришел по долгу дружбы с Зарудиным — защитить Зарудина от... Зарудина! Долг дружбы повелел ему не оправдывать неудачный очерк близкого ему человека, а обвинять Бобрышева в том, что тот не был достаточно строг к этому близкому Катаеву человеку!
Дружески относясь к Зарудину, Бобрышев был бы обязан отказаться от напечатания его очерка. По дружбе отказать ему, а не по дружбе принять его слабую вещь!
Вот так-то понимал Иван Катаев долг дружбы.
Й уж если его выступление против моего очерка не могло омрачить наши с ним отношения, то тем более выступление его против очерка Николая Зарудина не могло ни нарушить, ни поколебать теснейшей дружбы этих двух русских писателей.
Строгий человек, строгий писатель Иван Иванович Катаев был строгим другом. Защищать друга для него совсем не значило быть снисходительным к другу. Противнику, пожалуй, скорее простил бы, чем своему.
IV
На премьере оперы Шостаковича «Катерина Измайлова» в оперном театре имени В. И. Немировича-Данченко на Большой Дмитровке (нынешней Пушкинской) было не по-обычному для оперных премьер много писателей.
После первого акта, когда мы с женой продолжали еще сидеть на своих местах, кто-то сзади тронул меня за плечо. Я оглянулся — Иван Катаев. Не могу ли я выйти с ним? Мы даже не вышли из зала, притулились к барьеру пустующей ложи. Катаев быстро, по-деловому и очень заинтересованно спросил: нравится ли мне музыка Шостаковича? Да и вообще мое впечатление от первого акта?
Я сознался, что до сих пор музыка Шостаковича оставляла меня равнодушным — не доходила до меня. Но только до сих пор. Первый акт «Катерины Измайловой» понравился мне чрезвычайно.
Катаев допытывался: что именно мне понравилось? Могу ли я объяснить, чем именно полонил меня первый акт оперы Шостаковича?
Нет, я еще не мог объяснить этого. Я еще не мог объяснить самому себе. Мне музыка нравилась необъяснимо. Я уже чувствовал ее, но еще не мог обдумать ее. У меня было ощущение слепительной выразительности музыки — совершенно необыкновенной. Она была для меня не столько зримой, сколько осязаемой, как скульптура. Я сказал Катаеву: «трехмерная музыка». Но это еще не было объяснением, что именно нравится в этой удивительной опере. Нравилось. Да. Но что?
Катаев казался очень озабоченным, даже встревоженным чем-то. Удивила настойчивость, с которой он все допытывался: что же именно нравится в опере «Катерина Измайлова»?
Я спросил: нравится ли ему? Каково его впечатление? Ведь он-то мне учинил допрос!
Катаев выдержал паузу, признался, что еще сам не может решить, нравится ему или нет. Не разобрался. Даже не в музыке, в себе. Жаль, нельзя еще раз прослушать первый акт, а хотелось бы, чтоб разобраться. Он с нетерпением ждал второго. Может быть, второй поможет ему понять. Казалось, он тем и встревожен, что еще не решил для себя, нравится ему опера или нет. Вдруг вскинул голову, сказал, что, во всяком случае, хорошо то, что эта опера заставляет думать. Так и надо, чтоб музыка заставляла думать, не только чувствовать. Интересно, что раньше — чувствовать или думать?
Таким обеспокоенным я еще не видел его. Звонок уже звал публику в зал. Катаев шагнул было к своему месту, на два ряда дальше меня, на ходу обернулся:
— Во втором антракте поговорим.
Совсем, как когда-то в Голицыне: «О книге поговорим».