Один из солдат на палубе «Чернышевского» прислонился к борту и внимательно слушал женщин. Он заносил их сбивчивые рассказы в свою записную книжечку.
— Зачем? — спросили его товарищи.
— Счет немцу готовлю,— ответил солдат.
Я подумал, что в эти трудные дни снова придет на помощь все, чему научились мы за годы мира и стройки,—терпение, труд, вера, настойчивость и... выносливость.
О встрече двух теплоходов у пристани Камское Устье я рассказал Маршаку, когда неожиданно встретился с ним в Казани.
Мы плелись втроем — Гусевы и я — с пристани следом за дребезжащими по булыжникам дрожками с детьми и вещами Гусевых.
И вдруг — встреча с Маршаком на булыжной казанской улице!
У него был очень растерянный вид, не похожий, совсем не похожий, на привычного московского Маршака. Первый раз в жизни я видел его небритого. Маршак наваливался всей тяжестью своего грузного тела на легкую палку и, казалось, никогда еще так не нуждался в ее ноддержке.
Мы долго не могли с ним понять друг друга.
— Милые, вы куда? Вы откуда, милые? Вы куда?
Объяснили: в Москву. А вот Нина Петровна с детьми временно останется здесь. После, вероятно, переедет в Ташкент.
Маршак переводил изумленный взгляд с Гусева на меня и с меня на Гусева.
— Милые, то есть как это так — в Москву?
— Поездом, Самуил Яковлевич. Нынче же вечером.
— И вы ничего не знаете?
— Собственно, что? — Мы с Гусевым тревожно переглянулись.
— Идите сейчас же в Дом печати. Вы знаете, где Дом печати? На улице Баумана. Там все поймете, милые, все. Или вот что, я, пожалуй, тоже пойду.
Виктору Гусеву надо было сначала проводить жену и детей. Условились, что Гусев проводит их и придет в Дом печати. А я с очень маленьким (уезжал из Москвы на одну неделю!) чемоданчиком вместе с Самуилом Яковлевичем зашагал к центру Казани.
Сколько я ни просил его объяснить, что же произошло в Москве и зачем мне идти в Дом печати, он отвечал все одно и то же:
— Потерпите, голубчик. Придем, все поймете.
Мне было уже невмоготу по-прежнему «не понимать».
По пути все чаще встречались знакомые москвичи — писатели, артисты, художники, журналисты. Я уже понял: знакомая мне Москва — в Казани! И больше не расспрашивал Маршака. Но по дороге к Дому печати рассказал ему о встрече двух теплоходов у пристани Камское Устье. О солдатах на «Чернышевском» и эвакуированных женщинах на «Александре Суворове».
— Список злодеяний! — воскликнул Маршак, выслушав рассказ о том, как солдат со слов женщин заносил в записную книжечку перечень гитлеровских злодейств.— Значит, он так и сказал, что готовит счет? Слушайте, милый, а ведь этот солдат рассчитается с гитлеровцем! Вы знаете, это очень хорошо, что он записал!
Маршак вдруг на ходу стал застегивать на себе пальто на все пуговицы. Котиковая шапка криво сидела на его голове. Он словно только сейчас это почувствовал и поправил ее.
Он уже не наваливался на палку. Снова был привычный, знакомый, московский Маршак.
— Голубчик, спасибо за в^ш рассказ. Вы знаете, милый, они за все рассчитаются, солдаты, Вы знаете, голубчик, мы победим... Это ничего, что мы с вами сейчас в Казани, а не в Москве... Знаете, что мне помогает в эти трудные дни? Я вам скажу. Еще никогда так не звучали тургеневские строки. Когда мы уезжали из Москвы... Ах как мы из нее уезжали!.. Я все время читал стихи... Про себя... И вдруг вспомнил. Вы помните? — Он остановился и стал читать, как бы впервые открытые, по-новому увиденные слова: — «Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины — ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный русский язык!»
Я вздрогнул. Я присутствовал при новом рождении хрестоматийно знакомых слов. Это была как бы впервые услышанная молитва хранителя русской речи. «Не будь тебя, как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается дома?»
Я не верил своим ушам, самому себе, Маршаку. Неужто это написано шесть десятилетий назад, а не сегодня, когда гитлеровцы подступают к Москве!
Не святыня музейных полок, не учебные листы хрестоматий,— неугасимый огонь, неопалимая временем купина — слова, стучащиеся в сердце шесть десятилетий спустя!
Маршак продолжал: .
— А ведь настоящий русский язык — московский. Помните Пушкина? Учиться русскому языку — у московских просвирен... Давайте отойдем в сторону. На тротуаре мешают... Я прочту вам стихи. Очень хочется в эти дни читать стихи.... Я много пишу. Надо писать, милый, надо. Вот станемте здесь.
Он увлек меня в сумеречный подъезд, прислонился к стене, и я услыхал стихи... Не его, не Маршака. Пушкина! В сутолоке горькой эвакуации, в казанской неустроенности москвичей, невыспавшийся, встревоженный, в часы, когда с замиранием сердца мы прислушивались к сводкам Совинформбюро — наша еще или уже не наша Москва? — он в сиянии русской поэтической речи, в нравственной силе ее увидел залог победы!