На это даже не хотелось отвечать. Истерика к жизни, которой и сейчас плохо сопротивляюсь, вызывала новые покупки, вкусы, запахи, новое отражение в зеркале и массу действий, с образом жизни православной женщины несовместимых. Например, часами ходить по магазину распродаж без желания купить, а только всматриваться, проникаться характером вещи, ее цветом и материалом, переживать за неаккуратный пошив и неудачный крой, как если бы вещи сделана была неудачная операция, – это не православно. Покупать почти в отчаянии, с небольшой долей уверенности, что вещица приживется, – тоже не православно. Вообще испытывать влечение – не православно. В новом – условно-национальном – значении этого слова.
Мне не нравился тогда, и не нравится и сейчас процесс покупки. В нем есть нечто зыбкое, нервирующее. Спокойствие приходит только тогда, когда есть примирение с тем, что переплачиваешь. За хлеб. За молоко и воду. За сумку, сделанную в Китае. За одноразовую одежду, которую сытые от скорой выручки девяностых женщины мешками выносили из торговых центров. Но мне такой одежды и не снилось. Полдюжины моих вещей, дорогих для меня, стоили как одно брендовое платье представителя, а то и меньше. Покупала, скрепившись, что переплачиваю постоянно, и никаких эмоций по поводу переплаты уже не должно быть. Это расклад, в котором можно более или менее удачно сыграть, но выиграть не получится. Утешение наступало, если начинала дружить с вещью. С сортом хлеба. С чайником и чашкой. Тогда цена оказывалась верной.
Первые четыре дня поста, на коробках, прошли быстро. Утром наскоро разобрала пару коробок, распределила по местам вещи и поспешила на электричку: в Москву, слушать Великий канон.
Эти дни – строгие, долгие – принесли перемену состояния. В понедельник днем нужно было подъехать в «Рогнеду», что-то взять для матери и что-то ей вечером передать. Из Москвы, хотя опаздывала, направилась в лавру, успела к началу повечерия. Благо, молитвослов с текстом канона был в сумке; первую часть прочитала, шевеля замерзшим ртом. Полутемный трапезный храм со стоящими на коленях фигурами был прекрасен как никогда. Хотелось увидеть, как красив пост – и смотрела на эту красоту, не щурясь, восхищенно счастливая и мирная, как бывало редко.
Второй день прошел более по-домашнему. Разобрав больше намеченного коробок и перемыв запылившуюся от переезда утварь, к началу канона снова опоздала, но несильно – конец второй песни. Примостилась у батареи, сложила шубу подкладкой наружу, охотно становилась на колени, когда следовало, и самозабвенно плакала. Днем было почти жаркое солнце, вечером – серьезный минус, так что шла от станции в соплях и в страхе: шатало, легко могла упасть. Если рассказывать все, то придется рассказать, как лепетала во время этого и других бесконечно усталых возвращений ангелу-хранителю слова любви, держала его за руку, и все это было не видение и не греза. Вряд ли без него дошла бы до места.
Место! Не дом, а место. Дома уже не будет. Если спасусь – будет. Фраза «мы же ищем града и дома небесного», которую любила повторять Анна, для меня была ударом камня по затылку. А спасаться нужно, выхода нет. И других вариантов тоже нет. Гибнуть никто не хочет.
На третий день встала рано, в четыре. Никогда не видела литургию Преждеосвященных Даров, и очень хотелось ее увидеть. День начался как когда-то, в дедовой квартире, на первой электричке. К началу часов, конечно, опоздала, и потом, в продолжение пятичасовой службы, засыпала и просыпалась. Но то был не сон – дрема, в которой слова слышнее и отчетливее, а память наконец освобождается от дневного сна. Между проснувшейся памятью и словами устанавливается диалог, личные отношения. Слова начинают звучать как нечто прямо ко мне относящееся. Литургия была превосходна. Отец Феодор, черно-сияющий от большого количества нитей из швейной фольги в ткани облачения, вынес огромную свещу. Свет Христов просвещает всех.
Причащалась так легко и весенне, как будто до того не причащалась. Наконец сама и всё вокруг меня было так, как нужно. Ничего слишком. Ровно и глубоко. Однако устала – не то слово как. Села на лавку, еще помнящую прежний монастырь, съела просфору. И вдруг подошла женщина. Одета она была броско, с ярким и без косметики лицом. Во всей ее ладной невысокой и чуть полной фигуре было нечто плотоядное, мощное. Она подошла, окинула профессиональным взглядом – только вот к какой профессии он принадлежит?
– Девочка, иди отсюда. Иди домой, к мужу. Здесь верующих нет. У большинства – открытая форма шизофрении.
А то без нее мне это не было известно. Ну и что – шизофрении? «Если человек говорит с Богом, это молитва. А если Бог с человеком говорит – это уже шизофрения» – фразу Билла запомнила отлично. Он родил в ее строгой психушке после чтения Евангелия.
– Зачем вы так? – разгневанно, однако тихо сказала женщине. – Вы же в храме. – Глаза у меня, наверно, адски горели. После причастия-то?
Женщина куда-то сразу стушевалась.