Село, которое влекло к себе немецких кавалеристов, лежало от тракта далековато. И ко всему — этот ненакатанный путь, этот адский мостик через овраг. На кой черт сюда повернули? Почему это штабники лезут вслепую к первой подвернувшейся куче соломы и навоза, которая здесь именуется селом.
Герр оберст нервничал. Конь это чувствовал, беспокойно топтался на месте, от каждого окрика седока вздрагивал всем телом. Герр оберст кидался с руганью на тех неумелых солдат, которые медленно продвигались, и на тех, которые в спешке порывались идти в объезд моста и увязали в сугробах.
Обледенелые, сдвинутые с места бревна настила стучали под копытами, как сухие кости. Кони всхрапывали, упирались, но солдаты, сидевшие на них, были равнодушны, словно чучела. Герр оберст налетал то на одного, то на другого и каждый раз встречался с глазами, которые сердито поглядывали в щелочки из-под накутанного на голове тряпья, словно из щелей дзотов. На всем отразилось отступление, неудачи на фронте. Такого он еще не знал. Господин полковник, устав подгонять своих солдат, хотел было даже повернуть колонну обратно на Белгородский тракт и двигаться дальше. Но по ту сторону глубокой балки уже находилось несколько эскадронов — они входили в село.
— Шнеллер!
Его остервенелый окрик на этот раз не достиг цели. Всадники услышали какой-то гул. Шли самолеты. Шли свободным широким пеленгом, над самой землей. Рокот моторов нахлынул неожиданно, как взрыв. Всадники кто упал из седла под коня, кто кинулся бежать куда-то в степь, кто так и остался сидеть на коне, оцепенев. Но советские самолеты вели себя непонятно: прогремели над головами и скрылись за белыми пригорками.
Всадник, к седлу которого был привязан Жатков, плелся в колонне последним. До моста ему было еще далековато, и он, поставив коня боком к ветру, сидел недвижимо, продрогший до костей. Единственное, о чем он мечтал, это было — укрыться в балке, укрыться в теплой хате. Жатков стоял, пригнувшись за лошадью, чувствовал ее тепло, думал лишь о том, чтобы лошадь не сходила с места. Запах лошадиного пота вызывал в нем воспоминания детских лет.
Рокот самолетов вспугнул лошадь и всадника. Жатков, узнав свои штурмовики, чуть не вскрикнул от радости. Но они тут же пропали. Он проводил их потухшим печальным взглядом. «Ничего они не видят, ничего не знают... Через полчаса поедут с аэродрома на ужин», — подумал он и вздрогнул от холода.
Возле моста опять столпились кони, люди, поднялся гвалт. Колонна, напуганная появлением самолетов, быстрее продвигалась к балке. Но на этой стороне, на открытой равнине оставалось еще много всадников. Они первыми и увидели самолеты, которые возвращались назад. Штурмовики летели теперь совсем низко, едва не задевая брюхом землю, тесным строем, почти вплотную. Они стали различимыми, только приблизясь на малое расстояние. Рев моторов на этот раз нахлынул еще неожиданней. Лошади вставали на дыбы, кидались прочь. Всадники уже убегали и тут и там куда глаза глядят.
Жатков, увидев самолеты, понял хитрость летчиков: им необходимо было перестроиться и напасть неожиданно. Жатков вытянулся им навстречу, словно раненая птица навстречу дыханию ветра. Он видел, как вспыхнули трассы пуль и реактивных снарядов, слышал, как глухо застучали скорострельные пушки. Холодное дуновение смерти коснулось его лица. Жатков смотрел опасности прямо в глаза. Он даже не услышал, как его что-то дернуло. Он упал на снег и куда-то заскользил или, возможно, куда-то долго летел вниз. Ему все было нипочем, потому что он уже заметил, как взрывались снаряды, как фонтаны снега и земли осыпали людей, лошадей. Страшная сила потянула его, била о землю, переворачивала, словно колоду. Ему выдергивало руки, разрывало его пополам. Тело горело, казалось, земля превратилась в раскаленное железо. И вдруг — все изменилось. Жатков понял: его больше не волокут. Он лежит, он живой. Слышит, как бьют в землю снаряды, стучат совсем рядом копыта, как ржут лошади, кто-то кричит потерянно. И снова, как там, за лошадью, перед переправой, он, изнемогая, подумал: только бы его уже никто не тревожил, только бы лежать и лежать. Вот так, не двигаясь, не подавая вида, что живой. Но его снова что-то дернуло, перевернуло на другой бок. Он открыл глаза и увидел над собой свои руки, скрученные ремнем.
— Живой?
Жатков различил знакомое лицо всадника. Оно нависало над ним с какой-то непостижимой высоты.
— Зачем ты живой? — Его черное, перекошенное от ужаса лицо приблизилось. — Живой — зарублю!
Всадник выхватил саблю из ножен, дернул за, повод, развернул лошадь, направляя ее на распластанное тело Жаткова.
— Твоя голова — моя голова...
Ремень на руках ослаб. Теперь вражеский солдат был над самой головой Жаткова. Он глядел в лицо штурмана осатанелыми от испуга глазами, которые выглядывали из-под лохмотьев, намотанных поверх шапки. Его угроза, его остервенение, которые Жатков понял, воспринимались штурманом, как что-то неизбежное, неотвратимое.
— Эх, мать моя! Я тебя не зарубайт — меня зарубайт. От сабли смерть легкая.