О. Илья укоризненно покачал головой, не относя ни к кому особенно своего неодобрения. Конашевич грустно улыбался. Глебов уткнулся в тетрадки, весь багровый от смеха. Смущенный криком, Пшеничка звонко крякал и поправлял штаны. Перепалки в этом роде не были большой редкостью в нервной, издерганной учительской среде и почти не оставляли после себя следов. Но спорить с Мамалыгой избегали: побаивались… Притом и резок он был, и груб до наглости.
— Я понимаю, конечно: ненормальным можно сделаться после двенадцати лет нашей службы…
— К сожалению, вместе с вами! — отходя в угол, кричал Иван Иваныч.
— Психика ваша, Иван Иваныч, давно повреждена, — я видел это раньше…
— Я желудком не страдаю!
— Правда, вы Навуходоносором не были, но к травоядению обратиться с успехом можете… О чем сами своим поведением свидетельствуете!
— Клистир поставьте! — одновременно кричал Сивый.
Задребезжал звонок в коридоре и покрыл своим резким звуком крикливую перебранку. Надо было идти на уроки. О. Илья сладко потянулся, зевнул. Конашевич выхватил памятную книжку, справляясь, в какой класс идти. Иван Иваныч открыл свой шкаф с моделями и бюстами и дрожащими еще от волнения руками вытащил голову Гомера. Встал и Мамалыга. Нехотя взял журнал шестого, параллельного класса и грузным, ленивым шагом пошел из учительской.
V
И доска, и кафедра были поставлены с строгим расчетом, чтобы даже при самом малом повороте головы в сторону Мамалыге прежде всего бросалось бы в глаза обычное изображение, старательно исполненное мелом: величавый старец в блузе и коленопреклоненная фигура с круглым задом и бородой Егора Егорыча.
Дежурный Аарон Зискинд с черными, влажно блестящими глазами, усиленно одергивая куртку, перехваченную широким, спортсменским поясом без бляхи, почтительно доложил фамилии отсутствующих. Эта подчеркнутая почтительность, за которой Мамалыга хорошо видел трусливо прикрытое шутовство и издевательство, это синеватое, бескровное лицо с горбатым носом и обозначившимися усами, вытаращенные влажные глаза, в глубине которых, далеко-далеко, мгновенно мелькали и трусливо прятались дразнящие огоньки насмешки, даже неформенный этот ремень — действовали на Мамалыгу, как медленный укол шилом, — так бы и смазал по этой наглой морде.
Он уже отметил неявившихся, а Зискинд все еще торчал у кафедры с выражением готовности к услугам.
— Ну? — мрачно буркнул Мамалыга, с ненавистью глядя на его усы.
— Стереть, Егор Егорыч? — Зискинд приятельски кивнул головой на доску.
— Что ж вы с такими вопросами лезете? Дежурный должен знать свои обязанности!..
— Сию минуту-с…
Зискинд с усиленной стремительностью ринулся к доске, несколько раз обернулся кругом, как бы разыскивая губку — хотя губка лежала на виду, — нашел, наконец, и, широко размахивая рукой в воздухе, стал стирать тщательно, медленно, по вершку. И опять стиснул Мамалыга зубы от нестерпимого зуда ярости, пронизавшего его судорожным током. Но сдержался и лишь шепнул себе: «Ну я ж тебе, пархатая тварь, покажу!» А вслух сказал:
— К следующему разу — Василий Шуйский, Московская смута до воцарения дома Романовых…
— Мно-о-го! — загудел кто-то на Камчатке.
— Шестнадцать страниц! — добавил новый голос.
— Кому много — встань! — сердито закричал Мамалыга.
Никто не встал. Лишь на Камчатке прежний голос пробасил: «Неопалимая купина!..» Мамалыга сделал вид, что не слышал, резко высморкался и стал рассказывать о Смутном времени. За спиной он чувствовал шутовское старание Зискинда, который гремел доской, шаркал ногами, кряхтел и кашлял — как будто от чрезвычайных усилий. Перед собой видел лукавые, внимательное следящие не за его рассказом, а за ним самим лица учеников. Тихменев и Сорокин — на первой парте — водили пальцами по строкам книжки, подмигивая друг другу. Это всегда обжигало Мамалыгу, как удар хлыста, — он в особую заслугу себе ставил, что в течение двадцати лет службы никогда не отступал от учебника, не погнулся ни разу под натиском модных течений, отрицавших хронологию, родословия и героическую фабулу… Но люди, сами кругло невежественные, даже плохие (ученики кололи его тем, что, кроме учебника, он ничего не знает)…
А он знал. И не раз показывал, что знал. И ныне, в заключение своего торопливого рассказа, он ясно, раздельно, в торжественно-приподнятом тоне произнес ту самую речь «о современной смуте», которую не так давно говорил на собрании «Русского монархического союза».
— Ныне мы тоже переживаем годы тяжкого испытания: когда до последней степени неурядицы и разнузданности дошла вся русская жизнь снизу доверху… когда дерзко попирается то первоначало, из которого создавалась русская государственность и в котором она всегда находила новые и неоскудеваемые силы, а именно святая православная церковь… когда пошатнулись в русском народе вера в правительство и руководящие сословия… когда надо спасать веру русскую православную, народное лицо русское, самую землю русскую…