Ринго ждал у колоннады с оседланной Бетси. Лицо его было угрюмо, он не поднял глаз, даже подавая поводья. Но он ничего не сказал, да и я не оглянулся. Я выехал как раз вовремя: в воротах мне встретился экипаж Компсонов, генерал приподнял шляпу, я -- свою. До города четыре мили, но я и двух не проехал, как услышал конский топот за собой, и не оглянулся, зная, что это скачет Ринго. Я не оглянулся; он догнал меня -- под ним была одна из упряжных лошадей, -- повернул ко мне угрюмое, решительное, красноглазое лицо, бросил короткий непокорный взгляд и поехал рядом. Вот и город -длинная тенистая улица, ведущая к площади, где стоит новое здание суда. Было одиннадцать, пора завтрака давно прошла, а полдень еще не наступил, навстречу попадались одни женщины, и они не узнавали меня, по крайней мере не останавливались круто, не кончив шага как бы заглядевшейся, затаившей дыхание ногой. Это начнется на площади; и я подумал: "Если бы можно стать невидимым отсюда до дверей, до лестницы". Но нет, нельзя, и, проезжая мимо гостиницы, я уголком глаза увидел, как весь ряд ног вдоль перил веранды тихо и разом коснулся земли. Я остановил лошадь, подождал, пока спешится Ринго, слез с седла и передал ему повод.
-- Жди меня здесь, -- сказал я.
-- Я тоже иду, -- ответил он негромко: мы стояли, чувствуя на себе вкрадчиво-упорные взгляды, и тихо переговаривались, как два заговорщика. Под рубашкой у Ринго я заметил пистолет, очертания пистолета -- должно быть, того самого, что мы отняли у Грамби, когда убили его.
-- Нет, ты останешься здесь, -- сказал я.
-- Нет, пойду.
-- Ты останешься здесь.
И я пошел к площади, под жарким солнцем. Был уже почти полдень, вербена у меня в петлице пахла так, как будто вобрала в себя все солнце, все томление несвершившегося поворота на зиму, и возгоняла этот ярый зной, и я шел в облаке вербены, словно в облаке табачного дыма. Откуда-то возник сбоку меня Джордж Уайэт, а за ним, отступя немного, еще пять-шесть однополчан отца. Джордж взял меня под руку, потянул в подъезд, подальше от жадных, как бы затаивших дыхание глаз.
-- Отцовский "дерринджер" при тебе? -- опросил он.
-- Нет, -- ответил я.
-- Правильно, -- сказал Джордж. -- "Дерринджер" -- каверзная штука. Полковник один по-настоящему умел им пользоваться. Я так и не выучился. Возьми-ка лучше этот. Проверен сегодня, бой отменный. Вот.
Он стал всовывать пистолет мне в карман, но тут с ним произошло то же, что с Друзиллой, когда она поцеловала мне руку, -- весть, враждебная немудреному кодексу чести, по которому он жил, сообщилась ему через касание, минуя мозг, и он вдруг отстранился с пистолетом в руке, воззрился на меня бледными, бешеными глазами, зашипел сдавленным от ярости шепотом:
-- Ты кто? Сарторис ты или нет? Если не ты -- клянусь, я сам его убью.
Не удушье теперь чувствовал я, а отчаянное желание засмеяться, захохотать, как Друзилла, и сказать: "Друзилла тоже удивилась". Но я сдержался. Я ответил:
-- Это мое дело. Не надо вмешиваться. Я справлюсь без помощи.
Глаза его стали потухать, в точности как прикручиваемая лампа.
-- Ладно, -- сказал он, пряча пистолет. -- Извини меня, сынок. Мне бы надо знать, что ты не заставишь отца ворочаться в гробу от срама. Мы пойдем за тобой и подождем на улице. И учти: он храбрый человек, но уже со вчерашнего утра сидит там один в конторе, ждет тебя, и нервы у него теперь пляшут.
-- Я учту, -- сказал я. -- Я справлюсь сам. -- И уже на ходу у меня вдруг вырвалось непроизвольно: -- Шипучку побоку.
-- Как? -- сказал Джордж.