У Войновича было много встреч с читателями. Я выступал на некоторых из них, а одну, в Доме кинематографистов, даже вел. Как сказал мне человек «из публики», то есть лично с Войновичем не знакомый, у него сложилось впечатление, что писатель вел себя по отношению к аудитории заносчиво, так, будто именно те, кто сидел сейчас в зале, были виноваты в высылке Войновича из страны. Он все время обвинял и задирался, доказывая свою независимость и непримиримость. Иных людей в зале это обижало, но, думаю, подобное злопамятство порождено глубокой обидой и, кроме того, свойственно характеру этого человека. Его постоянная агрессивность против строя и системы, недовольство страной, к сожалению, были очень даже не безосновательны и питались нашей усиливающейся нищетой, пустыми магазинами, выпадами военных против самого Войновича и, вообще, тем, что хорошие начинания у нас, как правило, принимают уродливые формы. А его едкий сатирический глаз ничего не пропускал мимо. Владимира Николаевича оскорбляло то, что ему не возвращали советское гражданство, не восстанавливали справедливость.
– Я не просил, чтобы меня лишали подданства, – говорил Войнович, – и не буду просить, чтобы мне его возвратили...
Я, кажется, одним из первых в нашей печати («Московские новости» за июнь 1988 г.) поднял вопрос о том, что идеологическим изгнанникам, правительство обязано вернуть советское гражданство, причем вернуть без всяких условий и ультиматумов, без просьб с их стороны. Я считал, что аморально отнимать то, что принадлежит человеку по рождению. Людей за инакомыслие с брежневским правительством высылали, принуждали к отъезду, разрешали выехать на время и тотчас же захлопывали шлагбаум. Указы о лишении гражданства были тайными и от этого совсем непотребными. Среди изгоев были наиболее непримиримые, наиболее сильные, те, которым пришлось здесь трудней, чем другим. Казалось, именно им выпал самый тяжкий жребий! И вот время изменилось. Наконец-то изгнанники получили возможность приезжать на Родину! Как это было прекрасно! Как долго мы их ждали! Как мы радовались встречам с ними! Но постепенно что-то начало настораживать. В чем же дело? Что порой отравляло радость встреч? Иногда я видел в глазах приехавших насмешку и презрение к нам, в речах высокомерие и порой злорадство, иронию над нашей бедностью и отсутствием товаров. Нет, конечно, не у всех, конечно, у некоторых. А в это время творческая интеллигенция, как бы искупая вину за молчание в недалекие времена, когда тех выдворяли из страны, не просто радовалась, но иной раз лебезила, заискивала, лезла из кожи. Вероятно, это была своеобразная форма просьбы о прощении. У некоторых из приезжих начал появляться мессианский тон; они стали снисходительно поучать, давать советы. Да, конечно, не их вина, что они оказались за пределами Отечества, что озлобились, что не простили. Не все, конечно. Я вспоминал строчки Ахматовой:
Я была тогда с моим народом
Там, где мой народ, к несчастью, был...
Они не могли быть со своим народом. Но часто с их стороны не хватало понимания, что тем, которые остались, выпала совсем не сладкая жизнь. Те, кто оставался здесь и не врал, писал правду, сочинял максимум возможного, протаскивал все, что можно было протащить через изощренные рогатки цензуры, – им было ох как нелегко! Невыносимо было тем, кто боролся за каждую фразу, за эпизод, кадр, чьи книги запрещали, а фильмы клали на полку. Целое поколение поднаторело в эзоповом языке, чтобы хоть иносказательно говорить своему народу правду. А разве легко было писать в стол без надежды на публикацию? Это очень горькая участь. И казалось, что так беспросветно будет всегда. Разве можно было в чем-нибудь упрекнуть Б. Окуджаву, Б. Ахмадулину, Д. Самойлова, Ю. Трифонова, В. Корнилова, О. Чухонцева, Б. Чичибабина, Ф. Искандера, Б. Васильева, А. Битова? А если вспомнить благородный поступок поэтов С. Липкина и И. Лиснянской, положивших после истории с «Метрополем» членские билеты Союза писателей и обрекших себя на жизнь прокаженных? Список людей порядочных, честных, не предавших себя можно было бы продолжить... Войнович, выступая на вечере в Доме кинематографистов, отвечая на записку, сказал:
– Если бы мне сейчас предложили выбор между Родиной и свободой, я бы выбрал свободу.
У него был достаточно горестный личный опыт, чтобы сделать именно такой выбор...
Когда вихрь встреч поутих, мы засели за работу. Мы просидели вместе бок о бок, что-то сочиняя, поправляя, сокращая, дорабатывая, дописывая. Единственное, о чем сожалел Войнович, что я уперся и выбросил сцену, где Гладыщев поит Чонкина самогоном из дерьма и того рвет. Мне не казалось, что эта сцена соответствует хорошему вкусу. Мы немного поспорили, и Войнович сдался. В остальном он одобрил наше общее детище. К сожалению, мне не пришло в голову предложить ему поставить на экземпляре свою подпись. Просто у меня не было опыта работы с зарубежной фирмой.